Быль, явь и мечта. Книга об отце
Рута Марьяш
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
События, описанные в этой главе, исполнены для меня особого смысла. Это - начало общего пути моих родителей, начало нашей семьи.
...Летом 1984 года я приехала в Киев. Прошло всего не-сколько месяцев с тех пор, как на моих руках скоропостижно скончалась мама. Она была уже старенькая - без малого 86 лет. Перед этим она не болела. Лишь обычные старческие недомогания, с которыми она вела постоянную борьбу. Моя мать не сдавалась старости, не ложилась никогда днем в постель и больше всего опасалась, как она говорила, "быть в тягость". И вышло так, как она хотела. Рано утром 16 марта 1984 года она пришла ко мне в спальню, пожаловалась на боль в спине, попросила постелить новую простыню, присела на кровать, задумалась, сказала что-то вроде "хорошая жизнь", и это звучало, как мне показалось, в кавычках, и - все. Больше было не дозваться ее, не докричаться...
И наступила тишина. Окончательная и бесповоротная. Осталась уже неосуществимая потребность заботиться, слышать, слушать. Только теперь я почувствовала по-настоящему, что их больше нет - ни отца, ни матери. Я осталась наедине с воспоминаниями, фотографиями, письмами, рукописями. В душе поселилось одиночество. Эта книга - плод этого одиночества, попытка удержать, остановить ушедшее, ускользнувшее мгновение, имя которому - человеческая жизнь.
Киев, бесспорно, город роскошный, как любят говорить южане. Я уже побывала здесь однажды - 30 лет тому назад, но тогда меня привлекали лишь достопримечательности города. Сейчас, в этот приезд, моя потрясенная, утратившая равновесие душа стремилась обрести опору в прошлом, и я искала повсюду следы молодости моих ушедших из жизни родителей, искала приметы того времени.
Сидя в Приднепровском парке на скамейке возле великолепного Мариинского дворца, я представила себе, как однажды именно здесь после выступления отца они оба - прекрасные, молодые, одухотворенные революцией и мечтой, - встретив друг друга, пошли рука об руку до самого конца.
Надо сказать, что на протяжении всей моей жизни видеть их рядом, знать, что они вместе, было обязательным условием моего душевного равновесия. Самые страшные минуты были те, когда, во сне или наяву, возникало тревожное подозрение, что отец один, что мамы нет рядом с ним, что их разлучили. Даже сейчас, когда их уже нет в живых, мне спокойнее и легче видеть их вдвоем на фотографиях.
Мама была на тринадцать лет моложе отца. Тогда - в самом начале их совместного пути - она была совсем молоденькой девушкой. Судя по фотографиям, мама была похожа на известную в те годы киноактрису Веру Холодную.
Простые, веселые и грустные песни ее детства и юности были "Унтер ди грининке беймалех" ("Под зелененькими деревцами"), "А мы просо сеяли", "И шумит, и гудэ". Они продолжали потом жить в нашей семье. Она любила слушать старинные романсы, но не была сентиментальной - щемящие слова романсов вызывали у нее не грусть-печаль, а оживленную улыбку-воспоминание. В глубокой старости ей нравилась эстрадная певица Алла Пугачева - маме она чем-то напоминала подругу юности из Екатеринослава Фаню Ландау.
С самых далеких лет моего детства и юности в нашем семейном репертуаре остался романс Бетховена "Мой сурок всегда со мной" - но это уже было отцовское, обращенное к матери.
О том, как 32-летний М. Шац-Анин остановил тогда на ней свой выбор, мы узнаем из его- воспоминаний. Я лишь могу предположить, что у молодой девушки уже тогда проявлялись черты, говоря словами Горького, "истинно человеческой женщины", обладавшей огромной энергией души и ума, владевшей в совершенстве искусством непринужденной, содержательной, заинтересованной беседы.
Всю жизнь родители были друг другу необходимы и интересны, и в этом, по-моему, секрет совместного долгожительства. Если условно, представить себе их жизнь на земле как большое драматическое действо, то автором его можно назвать Макса Урьевича, а режиссером - Фаню Самойловну.
Из воспоминаний Макса Урьевича
ДАЛЬШЕ, ВПЕРЕД - ВДВОЕМ!
К годам пребывания в Киеве относится также коренной перелом в моей личной жизни, в моем отношении к любви и семье.
В годы странствий интегральная юношеская любовь ходом жизненных обстоятельств дифференцируется, распадается на составные части. Мечта о гармонии всех вариантов любви уходит вдаль. Она уступает место сложному комплексу разрозненных переживаний: сексуальных влечений, товарищеских отношений, дружеских встреч, сотрудничества и т.д. В сущности - это годы глухого брожения, сплетения случайностей, поисков и разочарований, глубокой идейно-эмоциональной неудовлетворенности. Отсутствие гармонического единства и смена увлечений, симпатий и содружества с каждым годом усиливают тоску по единству, вновь выдвигают на первый план юную мечту о полноценной и полнокровной любви в семье как органическом сочетании интимной, дружеской, идейной и трудовой общности двух людей. Разрозненные элементы большого чувства ищут гармонии, интеграции. И страстные искания венчаются успехом. Этот успех воплощается в жизни в облике юного существа, сочетающего обаятельную женственность с глубокой человечностью, в своеобразном неповторимом единстве эстетического и этического, красоты и добра.
Общественные и личные моменты сливаются в гармонию. И рождается подлинное счастье человека. В 1917 году в Киеве я встретил молодое существо, совсем юное, в котором я визуально, акустически, физически и душевно обрел то искомое, что с ранних лет жило в душе как явь-мечта. Всю жизнь я искал этот синтез красоты - внешней и внутренней. Романтик по душевной структуре и по убеждениям, я не мог довольствоваться одним аспектом любви. И тут передо мной открылась возможность осуществления мечты о сочувствии, сотрудничестве, содружестве и сострадании. Жизнь обрела ту прочную основу, без которой немыслимо длительное совместное существование. Прошедшие десятилетия, полные превратностей и испытаний, красноречиво доказали плодотворность нашего союза, основанного на общности стремлений, на готовности преодолеть все преграды на пути к высокой цели, оправдывающей союз людей.
Тогда, в Киеве, вера в социальное обновление мира укрепилась во мне любовью к женщине - человеку, другу и соратнику в труде и борьбе за счастливое будущее.
Девятнадцатилетняя девушка из многодетной житомирской семьи - Фаня Розенберг работала машинисткой в Министерстве просвещения и одновременно училась в вечерней гимназии. Она общалась с революционно настроенной молодежью. Красивая, общительная, приветливая, доброжелательная, она с детства прослыла в родной семье "человеколюбом".
Перед нею были открыты все возможности счастливой, обеспеченной и радостной личной жизни. Но она не последовала зову личного благоденствия. Не прожигать жизнь, решила она, а строить ее вдвоем, сообща, вплести и свою ниточку в канву всеобщего блага. Она знала, чувствовала, что немало трудностей и невзгод ждет ее на этом пути, но решилась и с честью выдержала все испытания. А сколько было горестей, больших и малых! И как мало было радостей! Свет ее лучистых глаз прокладывал нам обоим путь в жизни и вливался в великий поток света, озаряющего даль всечеловеческой мечты. И так текли многие десятилетия совместной жизни и борьбы через все испытания эпохи войн и революций.
Тогда, в 1917 году, мы основали наше семейное гнездо на окраине Киева, на Демиевке. Через год родилась наша первая дочь Юдит. Это было чудесное время - весна семьи, весна Революции.
Однако вскоре мною овладело непреодолимое стремление вернуться на мою родину - в Латвию. Осуществить это решение было нелегко. Совет народного хозяйства, где я работал юрисконсультом, не отпускал меня. Лишь весной 1919 года мне удалось получить разрешение, и я отправился в дорогу, пока, естественно, один. Было бы безумием брать с собой в такой опасный путь жену с маленьким ребенком.
Из тетрадей Фани Самойловны
...Ведь жизнь человека - это творчество. Создаешь произведение своей жизни. Фантазии здесь делать нечего - все тебя настигает реально, и ты - хочешь не хочешь - творишь свою жизнь. Создается жизнь-рукопись. Но писатель может черновик рукописи переделать, сократить. А жизнь свою как переделать? От тебя ли зависит переделка или редактор какой-то за это возьмется? Все только ты сам и творишь с юных лет и до самого конца, и так получается произведение жизни, к тому же и неповторимое у каждого.
Зависит ли от нас, от людей, во всем творить жизнь так, как хотелось бы? Конечно, нет. Жизнь есть жизнь. Но все же: чем раньше усвоишь, что ты творец жизни, поймешь, что тебя влечет и к чему влечет, познаешь глубже, полнее опыт прежних поколений, опыт истории, учтешь ошибки и, поверив в свои силы, станешь эти ошибки преодолевать, задумаешься над целью, над устремлением к будущему - тем легче будет создавать свое настоящее.
Если же все пустить на самотек (а это так часто бывает!), то получится совсем нехорошо и пожинаешь совсем не то, к чему стремился.
Читала Стефана Цвейга. Как это осуществить: "Духовное воссоздание своей юности в осознанной автобиографии"? Фиксация отдельных душевных мигов, собирание самых ценных, самых естественных впечатлений... Как найти себя в лабиринте минувшего, как различить свет от блуждающих огней? И как это верно: "Самым неуловимым душевным движениям присуща наиболее длительная волна колебаний во времени".
Обыкновенно пишешь кому-нибудь и для кого-нибудь. В дан-ном случае знаешь, что пишешь только для себя и для того, чтобы восстановить в своей памяти, насколько это возможно, все, что пришлось пережить. Все? А разве можно все вспомнить? Надо попытаться.
Я помню себя с четырехлетнего возраста. С этого времени в памяти запечатлелись и старшие дети в нашей семье, и вторая после меня сестра, и родившаяся к этому времени третья сестренка. Мы тогда жили на Украине, в имении графа Тышкевича. Кругом были леса, поля, сады, огороды. Но как раз в те годы, когда я стала впервые осознавать себя, близких и окружающее, пришлось из-за семейных обстоятельств переехать сперва в Киев, а потом в Житомир, где жили бабушка и дедушка. Мне было тогда пять лет, и я очень смутно все припоминаю. А между тем, какие это были годы! Я родилась в 1898 году, вскоре началась русско-японская война, затем революция 1905 года.
Еврейские погромы... Когда началась русско-японская война, отец уехал в поисках заработка в Америку. Мама с ним ехать не хотела. В 1907 году он вернулся.
Жили мы в Житомире на Чудновской улице, которая вела к реке Тетерев, рядом была почта. Двор наш был большой, жили тут ремесленники, беднота. Матери нашей в 35-летнем возрасте пришлось взять на себя заботу о всех семерых детях. Ей это было нелегко, и меня на время взяла к себе бабушка - мать мамы.
В эти годы я стала уже познавать жизнь, насколько это возможно для' ребенка шести-семи лет. Я была очень впечатлительной. Мне нужны были ласка, теплое отношение со стороны окружающих; я старалась всегда быть приветливой и делать кому-нибудь что-то нужное, если это было в моих силах. Например, если посылали за чем-нибудь, я обыкновенно шла с охотой. Как только научилась писать буквы - я рано научилась читать и писать, - я охотно под диктовку, присочиняя сама, писала бабушкиной прислуге письма на родину и читала вслух вести от ее родных.
В семье у бабушки я жила в лучших условиях, чем остальные наши дети у мамы, но зато уже в таком раннем возрасте у меня всегда было сознание, что я обязательно должна быть во всем послушной, мне нельзя шалить и надо проявлять себя как чело-век, понимающий создавшееся положение.
Говорили, что я "не по годам развита". Мое отношение к окружающим было искренне ласковым и предупредительным. И в ответ я всегда встречала со стороны родных и соседей дружелюбное отношение. Меня называли не иначе, как Фаничка - ласково, уменьшительно. Но дома, со своими сестрами и единственным братом, я себя уже не чувствовала так, как они между собой.
Отец наш был очень-очень добрым, внимательным к жене и детям. Но строить жизнь, заниматься житейскими делами - это у него не получалось. Он постоянно уезжал куда-то на за-работки, не имел определенной профессии, хотя был человеком одаренным. Его заработка не хватало, чтобы содержать семью в девять человек. Старшая сестра Хавця давала уроки, летом выезжала за город и там по договору учила детей. Вторая сестра Клара рано научилась шить, помогала семье. Брат Яков совсем мальчишкой начал работать в типографии, стал наборщиком.
А я уже в девять лет занималась с детьми сапожника, за что их отец то починит мне обувь, а то и новую сошьет.
Самая младшая сестра моей мамы тетя Доба была замужем за интересным и образованным человеком - Владимиром Исааковичем Розенбергом. Их сын Ионя Розенберг жил в Киеве и стал впоследствии профессиональным искусствоведом. Много лет спустя, уже после Великой Отечественной войны, мы встречались с ним на Рижском взморье.
Тетя Доба была первой в семье своих родителей, получившей среднее образование. Она много читала, я помню, что видела у нее журнал "Шиповник". Это были годы первой русской революции, и к Добе приходили молодые люди - беседовали, спорили о политике. Я хоть не понимала всего, но чувствовала большой накал страстей.
Тетя Доба мне многое дала духовно, покупала мне сказки Гримм, Андерсена, книгу Марка Твена "Принц и нищий" и другие хорошие книги для детей. Она прививала мне вкус к прекрасному.
Моя мама с остальными детьми жила в том же дворе, и я ежедневно ходила к ним. Самая старшая моя сестра кончала тогда гимназию, она была сверстницей тети Добы. У сестры Хавци собиралась революционно настроенная молодежь, мама моя слушала их внимательно и сочувствовала им.
Наш большой двор был проходным. Однажды я увидела в окно, как по Чудновской улице вели под конвоем арестованных - политических, - так мне объяснили взрослые. Один арестант вдруг побежал через наш двор, видно, знал, что двор проходной. За ним погнались полицейские с шашками. Я понимала, что арестованный - хороший человек, что ему грозит опасность, и сильно переживала в свои семь лет. Помню, что в последующие годы наш папа, бывало, помогал революционерам скрываться и даже нелегально уезжать. А брат мой, наборщик, помогал печатать для них фальшивые документы.
Экзамены для поступления в житомирское городское народное училище я выдержала хорошо, но из-за того, что в диктанте написала слово "звездочка" через "е", а не через "ять", меня не приняли. Я очень переживала, особенно потому, что моя лучшая подруга Рухця Дыхнэ поступила, а я нет... Мама расстроилась из-за меня и сказала, что зато я обязательно пойду в гимназию! Я и мечтать об этом не могла, но слова мамы меня окрылили, я стала много и усердно заниматься и уже к середине того же года поступила в первый класс женской гимназии Стебловской.
В гимназии учились дети зажиточных родителей. Ученическая форма была одинаковая: коричневое платье с белым воротником и черным передником, а в торжественных случаях - с белым передником. Но разница чувствовалась в одежде - по качеству материи, пошиву, обуви и т.п. Разница особенно проявлялась и на переменах - совсем другие завтраки, взятые из дому. Различия были и во взаимоотношениях девочек. Я чувствовала себя не всегда свободно и никогда не могла себя проявить так, как хотелось. Была известная скованность и чувство, что ты должна все обдумать, прежде чем сказать, а лучше всего - всегда быть немного в тени.
В эти годы я уже снова жила у родителей. Семеро детей, папа дома лишь наездами по большим праздникам, мать одна обо всех заботится. Ходишь зимой в гимназию, обвязанная платком, не очень тепло одетая. Завтрак, взятый с собой, такой непривлекательный, что и не поделиться ни с кем. Но училась я охотно и хорошо. Через год даже была награждена книжкой Гоголя "Старосветские помещики".
Помню вечера самодеятельности - ставили "Женитьбу" Гоголя, выступали ученицы старших классов. Я тоже поддавалась общему подъему, ощущала торжественность, чувствовала себя по-праздничному. Блестящий паркет звал к себе, как зеркало, в которое можно и на себя поглядеть, и скользить по нему.
Ученицы были разные и остались у меня в памяти тоже по-разному. Помнится, что они ко мне неплохо относились, я даже у некоторых бывала дома. Очень строгой была учительница русского языка. Она любила Аксакова - всегда диктовала и задавала на дом из его произведений. Учительница немецкого - у нее я научилась немецкому языку так, как я его знаю сейчас. Учительница рукоделия - хорошо вышивать я научиться не ус-пела, но разные яркие цвета ниток для вышивания меня привлекли навсегда, я на всю жизнь полюбила цветные ткани, вышитые цветные узоры. Рисовала я охотно, и теперь, много лет спустя, поняла, что наш учитель рисования был настоящий художник.
Как-то наша классная дама Елена Александровна пригласила меня и других девочек к себе. Это было в августе. На клумбах в саду было много цветов, особенно мне запомнились яркие флоксы. Тогда, на заре юности, я еще не понимала, что флоксы пахнут отцветающей зрелостью жизни... Наш собственный двор весь был вымощен булыжником, босиком нельзя было пройти и двух шагов, там и травка не решалась прорасти, поэтому сад Елены Александровны - с цветами, ягодными кустами, фрук-товыми деревьями - произвел на меня очень сильное впечатление. Точно так же через 30 лет я удивлялась экзотическому саду в Монако, на берегу Средиземного моря.
Запомнилось мне и посещение моей одноклассницы, польки Инессы. Они жили далеко за городом, в своем имении. Занималась эта девочка неважно. У них в семье было несколько сестер, а братья были молодыми военными. Помню, у этих девочек был особый культ "девичьей жизни", целью которого был успех у гимназистов и юнкеров. Но при этом они любили и своих подруг. Как-то ранней весной, когда за сестрами, как обычно, приехала коляска, запряженная собственными лошадьми, они и меня от-везли к себе. Не забыть мне этого посещения! Вокруг их обширного дома была большая березовая роща. (Много лет спустя я назвала бы ее "березы Куинджи".) Запах в это раннее весеннее время был упоительный - все благоухало, особенно только что оттаявшая земля. Велик был мой восторг, когда я нашла душистую фиалку, а за ней много-много фиалок. До сих пор я видела фиалку только в продаже в букетиках. На лужайке росли нарциссы - стройные, гордые, душистые. Когда позднее, повзрослев, я видела нарциссы и вдыхала их запах, он всегда дурманил меня и звал так сладко-сладко к какой-то неведомой ласке.
В доме моей соученицы тоже все было по-иному и непривычно. Пили парное молоко или вкусную-вкусную простоквашу, закусывали черным хлебом домашней выпечки с маслом - не из бакалейной лавки, а самодельным, сбитым дома.
Учеба в гимназии сильно на меня повлияла. Я старалась прилежно учиться, узнавать о прошлом и настоящем. (Сейчас уже все - прошлое, почти далекое прошлое!..) Но долго я вгимназии не проучилась - пришлось оставить ее: нечем было платить за учение. И я начала "экстерничать". Занималась дома, готовилась к сдаче экзаменов, одновременно сама давала уроки.
В это время я вступила в пору познавания жизни. Когда с утра уходишь из дому в гимназию, то как-то выключаешься из домашней жизни и приходишь почти всегда уже на все готовое. Но теперь, оставаясь с утра дома, я видела, как нелегко матери одной справляться с уборкой, хозяйством. Я старалась и пыль вытереть, и полы помыть, а когда надо - и окна, и лестницу. Иногда осенью мать брала меня с собой на рынок, где закупала для семьи яблоки, сливы, груши. Стоило это очень дешево. Авот помидоры были тогда для нас большой редкостью, и никто из наших детей ими не прельщался. Когда я видела помидоры, меня очень привлекал их цвет, хотелось попробовать их на вкус, ощутить сочность. А кукурузу у нас варили в самоваре, и до чего же она была вкусная!
Вот приберешь в доме, сядешь на широкий подоконник у открытого настежь окна и читаешь, заучиваешь что-нибудь и одновременно впиваешься зубами в сочное яблоко, грушу...
А зимою сидишь, бывало, у печки, где трещат дрова в огне, таком лилово-голубом, огненно-красном... И до чего я любила мечтать в эти минуты!
Мама так и говорила про меня: "Фанеле уже мечтает!". Куда только не уносили меня мои мечты в те годы...
Больше всего я любила историю и литературу. Читала я тогда все, что попадалось. Книги я уже с раннего детства брала в библиотеке Вайнермана. Брат любил приключенческую литера-туру, Шерлока Холмса, увлекательные романы, печатавшиеся с продолжениями, зачитывался ими. Но меня они не очень привлекали. После сказок я начала читать Диккенса, Майн-Рида, Элизу Ожешко, Жеромского. Любила читать и Чарскую. Верилось тогда, что добрые дяди в морозную стужу спасают бедных детей. Но скоро все это было изжито, я стала зачитываться Тургеневым. Меня очень увлекли тургеневские героини. Мы с подругами собирались и обсуждали прочитанное, но не все мои сверстницы разделяли мои увлечения.
О Льве Толстом я впервые узнала от моей мамы. Она читала нам вслух "Бог правду видит, да не скоро скажет", "Хозяин и работник". А вскоре - в 1910 году - мы узнали, что Лев Толстой при смерти! Часы ожидания: а вдруг наступит выздоровление? Наша мать все события так глубоко переживала тогда, что мне это передалось на всю жизнь, как самая большая тревога за самого близкого человека, за самое главное в жизни человека. Спасибо нашей незабвенной маме, что она зародила во мне эти чувства в те юные годы. Я пронесла их бессознательно сквозь многие лета, и чувства эти ожили во мне, когда я сама научилась глубоко воспринимать произведения Льва Толстого.
Моя мама была первой, рассказавшей мне об Иосифе и его братьях, о мудрости Соломона, о его справедливом суде. От нее же я узнала о десяти заповедях - не как о "букве закона", а как о руководстве к поведению в жизни. Да разве это только рассказы моей матери? Это было введение в жизнь.
Мы знали, что известный еврейский писатель Менделе Мойхер-Сфорим был женат на родственнице моего деда - дочери его двоюродной сестры. Однажды к нам в гости приехал внук Менделе, кажется, из Одессы - красивый парень шестнадцати лет. Мы с ним вдвоем гуляли, мне тогда было двенадцать лет, и я ему, видно, понравилась. Но я не поняла тогда, почему он вдруг, когда никого рядом не было, обнял меня и начал целовать...
Хочу написать об Изе Скоморовском. О нем можно сказать словами поэта: "Человек, добро творящий, вот он - высший в мире бог!". И еще:
Учись у облака,
Как жертвовать собой,
Упав дождем на благо людям.
Незабвенный Изя Скоморовский, юноша семнадцати лет, ученик старших классов мужской гимназии, как видно, был уже тогда очень передовым молодым человеком. Его добрые чувства ко мне проявлялись в том, что он бесплатно занимался со мной по всем предметам по программе следующих классов гимназии. Изя привил мне любовь к книге - только хорошей. Советовал читать лишь то, что может меня духовно обогатить, а не тратить время на модную тогда писательницу Вербицкую, романы ко-торой даже экранизировались, не советовал читать Арцыбашева, увлекаться "ананасами в шампанском" Игоря Северянина. Он привил мне любовь к классикам - Пушкину, Лермонтову, Некрасову, Достоевскому, Чехову. И еще к Куприну, которого он лично знал, беседовал с ним, когда Куприн приезжал в Житомир и собирал вокруг себя молодых гимназистов-старшеклассников. Я очень любила читать Короленко. Изя рассказывал мне о Чернышевском, Добролюбове, Писареве, Белинском.
На всю жизнь я запомнила этого молодого человека - его гуманность, доброе отношение ко мне. Он старался мне, девочке, дать знания по географии, истории, математике - все бескорыстно.
Сам он был сыном портнихи, швеи-художницы, кроткой, душевной женщины. Ей нелегко жилось с деспотичным мужем, которого она преданно любила. Отец Изи сердился на сына зато, что, занимаясь со мной, бесплатной ученицей, в зимние вечера, он жег лишний керосин в лампе.
Изя хорошо рисовал и дарил мне свои рисунки - помню изображение Арлекина и Коломбины. Любил он и музыку. Как-то взял меня с собой на концерт скрипача Эрденко, того самого, который в свое время сыграл Льву Толстому "Крейцерову сонату". Позднее, в 1917 году, в Киеве меня познакомили со скрипачом Эрденко, и он навестил меня дома, принес букет цветов, пригласил на свой концерт, пообещав мне, что будет играть "Крейцерову сонату" специально для меня...
Несколько раз по просьбе Изи со мной занимался тогда его товарищ Гриша Баткис, который впоследствии стал известным профессором гигиены. На всю жизнь мы остались с ним друзьями.
Изя прививал мне любовь к хорошей музыке, живому слову. Как-то раз он повел меня - подростка - на лекцию приехавшего в Житомир профессора Когана - литературоведа, знатока русской и зарубежной литературы. Спустя 40 лет в Дубултах я познакомилась с женой профессора Надеждой Александровной Коган-Нолле. Она была уже в "зимнем" возрасте, но очень интересная как внешне, так и по своему духовному облику.
Надежда Александровна была француженкой, ее предки были из тех французов, которые остались в России после 1812 года. Много интересного Надежда Александровна рассказывала о работе своего мужа, об их жизни. Она ему помогала в работе, но после рождения сына они пригласили в секретари молодую девушку. Девушка была очень энергичной и работоспособной. Это было в первые годы после русской революции. Профессор Коган состоял в переписке с Роменом Ролланом, диктовал секретарше свои письма к Роллану. А она, в свою очередь, будучи горячей почитательницей Роллана, без ведома профессора вложила в одно из писем записку от себя лично, а также свою фотографию - девушка с челкой. Ромен Роллан был холостяк, она об этом знала. И, представьте себе, рассказывала Надежда Александровна, вскоре пришло на адрес профессора Когана письмо от Ромена Роллана для этой девушки, в котором он благодарил ее за приветствие и писал: "Интересно было бы знать, что под этой челкой?". И девушка эта - Мария Потаповна Кудашева - решила поехать в Париж к Ромену Роллану. Будто сама судьба велела ей стать женой Ромена Роллана, пережить его на многие годы и издавать затем его труды.
Во время первой мировой войны, когда я в 1915 году ехала в Екатеринослав, чтобы устроиться на работу и продолжать учёбу, я проездом встретилась в Киеве с Изей Скоморовским. Он учился в Киевском университете, попал туда по так называемой двухпроцентной норме. Жил он в семье владельца аптекарского магазина на Большой Васильковской и занимался с его мальчиками. За это ему сдавали комнату с питанием. Было тогда Изе, наверное, 20 лет. А мне шел семнадцатый год, и казалось, что Изя - это кладезь знаний, постигший все самое мудрое. И наружностью своей он превосходил всех - так я его воспринимала. Да, девичье восприятие, девичьи мечты! Все мне казалось тогда недосягаемым.
Так я росла, чтобы всего через несколько лет дорасти до встречи с Шац-Аниным, до жизни с ним, длившейся потом более 55 лет...
Изю Скоморовского я встретила еще один раз в Киеве в 1919 году, он был участником гражданской войны. А потом, в 1922 году, уже в Риге, мне рассказали, что его нет в живых. Да, не забыть мне Изю, светлая память о нем живет во мне все годы.
Перед первой мировой войной наш отец без права жительства скитался по Киеву в поисках заработка. Шел зловещий процесс Бейлиса, и всем взрослым читала газету "Киевская мысль", где печатались подробные отчеты о суде и расписывались обстоятельства убийства мальчика Андрюши Ющинского.
Брат мой Яков к концу 1914 года уехал в Екатеринослав и устроился работать наборщиком. Через год и я приехала к нему. Жила я в семье сестры моей мамы, тети Брайндл, у которой было четверо сыновей. Я помогала тете по хозяйству, учила младшего сына Мотю грамоте. Мотя - Матвей Гершфельд - стал наборщиком, а впоследствии видным журналистом, работал в газете "Труд" в Москве.
Спустя- 65 лет меня в Риге навестил внук тети Брайндл Геня Гершфельд, приехавший в командировку из Баку.
Из письма Гени Гёршфельда от 3 июня 1979 года
"...По возвращении из Риги рассказал о Вас в Москве - Моте, а дома - в Баку - своим. Мотя, конечно, имел более обширную информацию о Вас, Вашей жизни, но и мы в Баку знали о Вашей семье. Знали по многочисленным рассказам бабушки Брайндл и дяди Якера, когда он гостил у нас. Жизнь сложилась так, что раньше мы не были знакомы лично. И вот теперь, несмотря на кратковременность моего визита, после Вашего такого по-родственному теплого приема, после многочасовой беседы, которая пролетела как минута, мне кажется, что я не только знал о Вас, но и был знаком с Вами всю жизнь. Все мы, Ваши бакинские родственники, гордимся Вами, тетя Фаня. Гордимся тем, что Вы, представитель, к сожалению, уже старшего поколения нашей обширной семьи, прожив большую нелегкую жизнь, остались такой энергичной, жизнерадостной, разумной и такой родствен-ной. Вы являетесь примером для всех нас - представителей более молодого поколения, и мы все от всего сердца желаем Вам быть такой же еще долгие-долгие годы! Посылаю Вам фотографии наших родных.
Всего Вам доброго, дорогая тетя Фаня!
Целую Вас. Ваш Геня."
Я гляжу, гляжу на каждого, кто на фотографиях. Это мое детство, юность, мои близкие, к которым я питаю родственные чувства... А сейчас уже и Гени нет - он умер от инфаркта через несколько дней после того, как прислал это письмо.
... Тогда, в годы первой мировой войны, в Екатеринославе я с утра до четырех часов, без обеда, печатала на машинке - сама тогда научилась одним пальцем - в комитете помощи беженцам, а потом в вечернюю смену училась в гимназии Ветроградова.
Моим начальникам в комитете был Абрам Моисеевич Иоффе-Деборин, будущий советский академик. А помогал ему очень интересный, образованный, энергичный Энах Казакевич, отец будущего писателя Эммануила Казакевича. Это были мои воспитатели. И могла ли я тогда знать, что письма, которые мне диктовал Абрам Моисеевич в Петроградский комитет помощи беженцам Максу Шацу, будет получать и читать мой будущий друг жизни, отец моих детей?..
В комитет приходили многие писатели - прекрасные люди, которые все ко мне очень хорошо относились. Они видели, знали, что я работаю и учусь. К тому же я была очень жизнерадостной и общительной, помогала, чем могла, в устройстве детей беженцев. Тогда я познакомилась с молодыми поэтами Светловым, Галкиным, Маркишем.
В начале 1917 года я переехала к родителям в Киев. События тех дней чрезвычайно окрылили меня. Я была окружена молодыми, революционно настроенными друзьями, которые активно участвовали в общественной жизни, и сама выполняла поручения своих друзей. Работала я тогда секретарем-машинисткой в канцелярии Киевского университета и мечтала поступить на историко-филологический факультет.
Я не раз слушала публичные выступления Макса Шац-Анина, который бывал тогда в Киеве наездами. Он поражал всех, с кем сталкивался, своими разносторонними знаниями, эрудицией, особенным складом ума, редким даром ярко выражать свои мысли, овладевать вниманием слушателей, вызывать в аудитории понимание и созвучие своим устремлениям.
Макс Шац-Анин стремился поднять человека над внешними условиями бытия, вырвать его из цепей унизительной действительности, показать его самому себе свободным творцом жизни. Он был насыщен духом гуманизма и ненавистью к поработителям, угнетателям. Он познал жестокие противоречия жизни, вражду и ненависть наций, классов, личностей и верил, что воля людей может и должна уничтожить все зло, всю власть животных инстинктов. Так я его воспринимала.
В начале ноября 1917 года в огромном зале Мариинского дворца Макс Шац-Анин с большим темпераментом выступил в связи с принятой в то время бальфуровской декларацией. После выступления он вышел к своим товарищам - Литвакову, Лещинскому, Кацу. Я была с ними. Стоял ноябрь, но было настолько тепло, что цвела серебристая верба, и букетик вербы был у меня в руках. Шац-Анин посмотрел - на меня ли, на вербу ли - и сказал: "Это что? Ведь теперь не весна?". И я всем своим существом ощутила, как он обнял меня душой своей...
Когда в Киеве 1 мая 1918 года Макс Урьевич впервые отмечал мой день рождения, он сказал: "Твой день рождения мы всегда будем отмечать 1 мая, и все его будут всегда праздновать". Так и было. В этот день дома всегда были красные розы, красные цветы бессмертника.
Мне теперь понятны слова моей мамы, когда она впервые столкнулась с трудностями, которые встали на пути ее совсем еще молоденькой дочки, ставшей подругой жизни человека старше своей жены на много лет, зрелого, эрудированного, уже ведущего других по пути революции. Моя мама была всего на пятнадцать лет старше Макса Урьевича, была очень красивой и умной. Она говорила мне: "Есть тебе с кем пойти и для чего пойти. На преходящих явлениях не следует останавливаться больше того, чего они стоят. И тогда познаешь, что непреходящее по своей ценности стоит твоего труда в жизни".
Макс Урьевич очень любил мою маму и шутя говорил, что женился на мне в надежде, что я со временем буду такой, как моя мама.
Мы жили в Киеве, на Демиевке. В ноябре 1918 года родилась наша старшая дочь. Но уже весной 1919 года Макс Урьевич уехал на родину, в Латвию, а я на время осталась с ребенком одна.
... Недавно я услышала по радио в исполнении Соломона Хромченко старинный романс: "Как цветок голубой среди снежной зимы, я увидел твою красоту. Яркий луч засиял среди пошлости тьмы, возлелеял свою я мечту. Ах, время изменится, горе развеется, сердце усталое счастье узнает вновь...". Эту песню мы оба с мужем пели тогда в разлуке.
Друзья Макса Урьевича - писатели Давид Бергельсон, Лев Квитко, Перец Маркиш, Хаче Добрушин, Иосиф Брегман, Михаил Литваков, Мойше Кац интересовались тогда моей судьбой. Заходил ко мне и проявлял заботу журналист Давид Осипович Заславский, партийная кличка или псевдоним которого была, как я помню, Гомункулус.
Виделась я и с будущим профессором Нусиновым, который хорошо знал и почитал Макса Урьевича. Пройдет 25 лет, и профессор Нусинов в Москве даст свою рекомендацию для присвоения Максу Урьевичу звания профессора, даст письменную оценку многих его трудов.
В Киеве тогда власть часто переходила из рук в руки. Когда при Деникине меня арестовали, но, к счастью, в ту же ночь выпустили, старшая сестра Клара сказала маме, что "из-за Максенькиных воззрений" меня могли убить. Мама ответила: "Когда имеют такого мужа, как Максенька, можно за него даже в петлю идти. Есть с кем идти по жизни и за что отдать свою жизнь".
1920 год. Идут товарные поезда из Москвы в Ригу - в них на родину возвращаются беженцы, выехавшие из Латвии во время первой мировой войны. Я рассталась с родителями и с ребенком - Диточке 14 ноября исполнилось два годика - и еду в начале декабря одна из Москвы как жена латвийского подданного к Максеньке в Ригу. А время-то, время-то какое было - шла гражданская война, свирепствовал тиф, не хватало продуктов... И надо было ехать к отцу ребенка, надо было строить жизнь.
Мне было 22 года. Ребенка мне мама не разрешила взять с собой.
До этого, в ожидании возможности выехать из Москвы в Ригу, я больше двух месяцев жила в Москве и сильно тосковала по ребенку. А когда надо было сесть в переполненную теплушку и найти место на общей полке на многие дни поездки - поезд шел долго-долго, с большими остановками в дороге, причем предстоял контроль документов на границе с Латвией, - мне стало страшно. Могли и не впустить. И я уезжала в незнакомую мне страну. В вагоне в большинстве были латыши и уроженцы Латвии. А я все дальше уезжала от своих родителей, от своего маленького ребенка.
Когда я добралась до эшелона, все места уже были заняты. В одной теплушке на самой верхней полке одно место оказалось свободным, но мне сказали, что это место "командира вагона" и он скоро явится сам. Так как я другого места не нашла, я все же поднялась на эту полку и села на самый краешек. Когда зашел высокий, широкоплечий мужчина и направился к своему месту, все насторожились. Ждали - что же будет со мной? Дело было уже к вечеру. Мужчина поднялся, молча лег на свое место, а я отодвинулась, насколько это было возможно. Он ничего не сказал. Было очень холодно, кто-то топил печурку "буржуйку". Трубу вывели наружу, но в теплушку все же проникал едкий дым. Все спали, укутанные в одежду. Я очень устала и вскоре заснула. Когда я утром проснулась, мой сосед сидел, спустив ноги с полки. Он приветствовал меня пожеланием доброго утра и тут же продекламировал из Лермонтова: "Ночевала тучка золотая на груди утеса-великана".
Этот человек всю дорогу заботливо относился ко мне - больше десяти дней пути в эшелоне. Он заботился обо всех доверенных ему пассажирах, а ко мне относился по-родному, особенно внимательно. Это был инженер Коварский, уроженец Даугавпилса. Высшее образование Коварский получил в Бельгии, был очень интересным и приятным человеком.
На границе меня не захотели впустить в Латвию и собирались отправить обратно в Москву, в пустом эшелоне. Проверяющим показалось подозрительным, что мой документ, удостоверяющий, что я являюсь женой латвийского подданного М. У. Шаца, заверен всего несколько дней назад в Риге. Как же этот документ так скоро у меня оказался? - допрашивали они меня. А ведь в действительности этот документ из Риги в Москву привез срочно дипкурьер, и я получила его в Наркомате иностранных дел. Коварский сумел убедить этих чиновников, и меня обратно не отправили. Я приехала в Ригу, где меня после долгой разлуки встретил Максенька.
С Коварским я тогда рассталась очень тепло, но больше, к сожалению, его не встречала и на всю жизнь сохранила самые добрые чувства к нему. Добрая память о добром человеке всегда жива.
Через год мне привезли из Киева Диточку. Но вдалеке от родителей я тосковала в чужой стране, где кроме мужа и дочки у меня не было никого.
Когда 4 февраля 1927 года я родила нашу младшую дочь Руточку, в Киеве умирал мой отец. Перед смертью, узнав о том, что я родила, он успел слабеющей рукой написать нам в Ригу: "Поздравляю с рождением Диточкиной сестрички". До того, как папа умер, Макс Урьевич ездил в Москву и заодно навестил наших в Киеве, хотел помочь моему отцу. А отца своего я больше не видела. Мама дважды приезжала к нам в Ригу из Киева, в последний раз жила почти три года.
Когда в начале 1937 года мама вернулась из Риги, она на вопрос о том, как живет ее дочка Фанечка в Риге, ответила: "Как драгоценный кубок, полный слез. Но Фанеле ведь всегда мечтает...". Мама говорила мне: "Доченька, никто человеку не принесет столько зла, сколько человек сам себе. И если у тебя много бед, не держи их в себе, завяжи беды в узелок и положи рядом с собой - никто их не возьмет, у каждого своих бед хватает".
Моя мама умерла в августе 1937 года, как святая, - уснула навеки в 69 лет. Ей не пришлось пережить ареста и гибели своего зятя Мары Файнера, мужа моей сестры Аллты. Переписка из Киева с нами надолго прекратилась, а потом были война и ужасы Бабьего Яра...
Из неотправленного письма Фани Самойловны
старшей сестре Еве Самойловне в Киев, апрель 1956 года
В последние дни, когда я узнала о гибели Марочки, я очень тяжело это переживаю. Казалось, что мы другого и не ждали. Но все не так - где-то, очевидно, теплилась надежда. Думалось, что Марочка работает где-то, не пишет почему-то, но теперь, как и многие в его возрасте, мог бы еще по возвращении побыть со своей семьей, родными. Но так рано оборвалась жизнь Марочки! Как Аллточке нашей тяжело это пережить! Особенно при таких истинных чувствах любви и редкой дружбы, связывавших их. Эти чувства питали ее душу все годы тяжелой разлуки - это самое сокровенное, что давало ей силы перенести все муки. И, конечно, теплилась надежда. Как тяжко ей сейчас в эти годы, с ее тонкой восприимчивостью отношений. Она от рождения лишена той защитной ткани, которой другие ограждают свои сердца от тяжелых напастей, грубости жизни. Она так чувствительна и не может выносить резкости, даже неласковости. Я тоже такая... Это очень плохо, очень тяжело, и я много из-за этого перестрадала.
Спасаюсь тем, что избегаю людей с грубым характером. Иногда просто невыносимо иметь такую чувствительную душу, но и переделать себя невозможно. Тем более что людей, обладающих резкими чертами характера, тебе не переделать. И пусть будет для них наказанием то, что они резкие и грубые. Стараюсь уходить от них подальше, если можно, уйти, избегать их. "Не все коту масленица", - гласит поговорка. Вот постигнет их школа жизни и проучит. Сколько раз это уже в жизни бывало. А у меня только одна жизнь, и я хочу ее прожить как человек - разумно и с душой, с сердцем, которое чувствует ласку. Я не хочу перенимать грубость и другие гадкие черты. Так было в юные годы, и теперь я такая же, никакой ржавчине не поддалась. Ржавчина прежде всего разъедает самого человека, и он разваливается.
Аллточка была этим летом здесь, в Риге. Как она еще хороша, сколько в ней тепла, сколько неизжитой молодости, сколько тонкости! Видишь иногда женщин наших с ней лет и удивляешься, сколько в них эгоизма, каких-то захватнических инстинктов - все для себя, только для своей семьи. И ведь это то же - все для себя.
Когда нет гроша за душой, человек, по-моему, действительно совершеннейший бедняк, ведь грош в кармане всегда можно нажить.
Каким светлым человеком был наш папа, и память о нем осталась в лучших качествах его детей. Когда я с Максенькой говорю о моем отце и моей матери - ведь он вошел к нам в семью в трудное время, - я чувствую, что он понимает, разделяет нашу гордость, чтит память моих родителей и считает их своими отцом и матерью по присущим им качествам. И то, что перешло ко мне от них, помогает мне ткать жизнь в моей семье и в большой ценной творческой жизни Максеньки быть ему другом, товарищем, быть по мере сил полезной в работе и быть матерью - другом моим детям. Это - не жизнь "только для себя, только для своей семьи".
Есть, есть хорошие люди, их много-много. Надо верить, что их будет еще больше, и не чувствовать себя одинокой.
Наступает день. Надо встретить его бодро. Хорошо, что чело-век может дышать свободно, может сам двигаться, видеть мир. Вот и весна идет, и лето будет, и осень будет золотая, и зимний пейзаж прекрасный. И всякая работа хороша. И с тобой - близкие по работе люди. Оградить других своим теплом от холода, отойти от злости подальше!
Есть книги, и какие книги, в них черпаешь знания и силы для преодоления малых и больших трудностей. И есть вера - вера во все прекрасное. И, наконец, природа. Как мне помогает моя любовь к природе! Цветы - с детства они для меня чудесная сказка. Круглый год я стараюсь иметь их в доме, с раннего утра, как проснусь, иду поливать мои цветы. Их аромат Максеньке дает радость. Держусь за голубизну неба и знаю, крепко знаю, что тучи разойдутся. Не могут они все время закрывать небо.
***
Мама бережно и с любовью хранила фотографии родных. Среди них много старинных, на плотном картоне, с оборотной стороны замысловатые виньетки, надписи по старой орфографии: "Фотография Н. Дубравского. Радомысль Киевской губ. И в Жи-томире. Негативы сохраняются", "Электрофотография Модерн. Житомир", "Фотография Б. Баринштейна. Житомир".
На одной из фотографий изображен величавый мальчик в бархатном костюмчике с кружевным воротником, в берете и со свернутыми нотами в руках. Этот мальчик - будущий ленинградский пианист и педагог, профессор Натан Ефимович Перельман. Мама рассказывала, что такая фотография в 1912- 1913 годах была выставлена в витрине житомирского фотографа. На оборотной стороне надпись рукой мамы: "Наш родной Ноночка в детские годы в Житомире".
Профессор Перельман вспоминает: "В середине 30-х годов Давид Ойстрах, вернувшийся из заграничной поездки в Латвию, передал мне привет от некоей родственницы, назвавшей меня моим детским, ласкательным именем. Расспросив мою маму, я установил, что рижская родственница - это ее двоюродная сестра, чья фамилия, по сравнению с маминой, была длиннее. Она была Розенберг, а мама - Розен. В те времена, в конце XIX века, от службы в царской армии освобождались единственные сыновья. Одним из способов уклониться от службы было укорочение или изменение фамилии. Так случилось с братьями Розенбергами - Розенами.
Так Фаня Самойловна Розенберг, в замужестве Шац-Анина, напомнила о себе. Оказывается, в семейной фототеке Шац-Аниных хранился фотоснимок мальчика, державшего в руке нотную тетрадь. Этот снимок был сделан в день, когда я сдал экзамен в житомирском музыкальном училище.
Судьба сложилась так, что изображенный на снимке мальчик связь с музыкой никогда не порывал.
Спустя много лет мне довелось приехать в Ригу с концертами. Встречавший меня на вокзале администратор филармонии передал мне привет и приглашение посетить Шац-Аниных. С тех пор наша родственная связь уже не прерывалась".
Натан Ефимович рассказывал мне, что хорошо запомнил старшую сестру мамы Клару, ее неотразимое обаяние, красоту, женственную жизнерадостность.
Жизнь Клары сложилась трагично. В детстве очень подвижная, она упала с дерева и повредила ногу. Начался процесс туберкулеза кости, нога начала сохнуть. Клару показывали врачам, лечили, ничего не помогало, и ногу пришлось ампутировать. Клара рано научилась шить и стала великолепной модисткой с большим художественным вкусом. Обычно она набрасывала на плечи заказчицы ткань, по-своему укладывая падающие складки, выбирала фасон и шила по собственному усмотрению. И дамы с благоговением принимали ее работу.
Клара рано уехала из Киева, жила в Берлине, потом в Пари-же. Она легко ходила на протезе, даже танцевала. Сероглазая, статная, темпераментная, живая - великолепная женщина. В Берлине она познакомилась с австрийским подданным Оскаром Биро, полюбила его, вышла за него замуж. Но брак этот не принес Кларе счастья. Биро ей изменял, а упреки отвергал, ссылаясь на физический недостаток жены. Погиб он в Испании, в рядах интербригады.
Клара несколько раз приезжала в Киев, а по дороге останавливалась в Риге. Мама просила ее остаться с нами, не жить в Париже одиноко, без семьи, в меблированных комнатах. Но Клара любила Париж, Рига казалась ей глухой провинцией. К тому же ей тяжело было видеть незрячего Макса Урьевича, которого она чрезвычайно почитала. И она снова возвращалась в Париж, к своей одинокой жизни. Я запомнила навсегда, как однажды утром, войдя к тете Кларе, я увидела возле кровати ее протез - длинную, точеную, телесного цвета ногу в туфле на высоком каблуке.
Клара погибла в годы войны - ее убили фашисты. Несколько лет тому назад одна из ее племянниц посетила мемориал в Освенциме и увидела в витрине такую же искусственную женскую ногу... Не эта ли?
В письмах, бережно сохраненных матерью, я нахожу отзвуки ее молодости, приметы того времени, достоверные, убедительные доказательства того, что связь времен существует на самом деле, а не только в нашем воображении.
Письмо Давида Заславского к Фане Самойловне
из Москвы от 25 июня 1943 года
"Милая Фаня, я не получил первого Вашего письма, а второе порадовало и очень тронуло меня. Конечно, я хорошо помню наши встречи. Они были немногочисленны и непродолжительны, но осталось в памяти от них теплое чувство. Воспоминаниями такого рода дорожишь. В особенности мне близко все, что связано с Киевом, и в памяти моей ярко всплывает сад в санатории, где Вы лечились.
Мне тем приятнее было получить от Вас весть, что я живу одиноко, семья моя с первых месяцев войны в Барнауле, жена не может вернуться теперь, потому что болезнь (грудная жаба) приковала ее к постели.
Конечно, свет не без добрых людей, обо мне заботятся, а все-таки в моменты, свободные от работы, ощущается одино-чество. О себе что же писать? Моя жизнь в работе, а работа вгазете - на виду. Жалею, что возраст не дает возможности послужить Родине на фронте, да и не пускают меня туда, не-смотря на мои просьбы.
Рад буду встретиться с Вами в Москве, радующейся победе над врагом. Привет Вашей семье.
Ваш Д. Заславский."
Письмо Давида Заславского моим родителям от 26 января 1965 года
"Дорогие друзья!
Рад был получить от вас поздравления, узнать, что вы живы, здравствуете и работаете.
Вспоминаю с удовольствием встречи в Киеве.
Ваш Д. Заславский."
Письмо Фани Самойловны и Макса Урьевича Абраму Моисеевичу Деборину, лето 1961 года
"Милый, родной Абрам Моисеевич!
Хочется, чтобы эта весточка передала Вам наши сердечные, лучшие пожелания. Так ярко вспомнилась мне встреча с Вами в Екатеринославе и в Москве в 1920 году, когда Вы выразили свое удовлетворение тем, что я, соединив свою судьбу с Шац-Аниным, "осталась среди своих". И опять встреча - в 1941 году в Казани, а затем снова в Москве. И сколько лет прошло, а теплое, родное чувство к Вам в душе осталось. Мы очень рады были привету товарища Невлера от Вас. И сейчас, когда мы прочитали о Вашем юбилее, захотелось посредством этих стро-чек передать наши чувства к Вам.
Мы сейчас с Максом Урьевичем на Рижском взморье, в Доме творчества писателей, где мы уже в продолжение пятнадцати лет каждый год проводим около двух летних месяцев, отдыхаем и работаем немного. Макс Урьевич еще полон юношеской энер-гии и присущей ему, как всегда, романтики. В готовящуюся к печати книгу его избранных трудов должна войти часть его работы "Романтика в жизни и романтизм в литературе". Недавно ему минуло 75 лет. Он, шутя, переставил цифры своего возраста наоборот, и получилось 57 - как раз по пульсу его жизни. А Вам, Абрам Моисеевич, и того лучше: Вам пойдет сейчас 81-й год, переставьте цифры - это будет соответствовать юности Вашего духа!
Да ведь и не от числа лет это зависит, не так ли? Гляжу я часто на своих обеих дочерей - одна искусствовед, вторая - юрист. Они такие, какой Вы, наверное, запомнили меня. Да и я себя чувствую такой, только более зрелой - как в восприятии жизни, так и по глубине чувств. Кто-то мне сегодня еще сказал, что время, видимо, не довлеет надо мной. Что я мало меняюсьдаже внешне. Думаю, что это оттого, что время заполнено интенсивной жизнью и работой рядом с Максом Урьевичем и "для времени".
А Вы как, наш хороший? Рады будем узнать о Вас, о Вашей жизни, самочувствии. Ваших книг здесь не удалось еще по-лучить.
Обнимаем Вас и остаемся дружески Ваши
Фаня Самойловна и Макс Урьевич."
Письмо А. М. Деборина из Москвы от 12 декабря 1961 года
"Дорогая, милая Фаня Самойловна!
Ваше письмо от 25 июня до меня дошло только 20 ноября. Вы были, конечно, крайне удивлены, что я не отвечаю. Я сам был очень огорчен, что получил Ваше письмо так поздно. Но, как видите, не моя вина в таком затянувшемся ответе.
Я был чрезвычайно рад Вашему письму. Вспомнились молодые годы, предстал передо мной Ваш милый, прекрасный образ, и я на минутку как бы сам помолодел. Ведь Вы мне очень нравились, и только моя робость не дала мне возможности признаться Вам.
Я Вам и Максу Урьевичу весьма благодарен за ваши поздравления по случаю моего юбилея.
Очень бы хотелось вас повидать. Может, вздумаете приехать в Москву? Вот рад буду повидать старых друзей! Интересно мне было бы познакомиться и с Вашими дочерьми. Надеюсь, что они так же хороши, как Вы были в их возрасте.
Что мне писать Вам о себе? Думаю, что основное Вам известно: я имею в виду мои злоключения на теоретическом фронте.
Но это уже миновало. Я много работаю, выпускаю в свет книгу за книгой.
Не могу жаловаться на здоровье, если принять во внимание возраст. Моя первая жена, которую Вы, кажется, знали, во время войны умерла. Я женился второй раз, и живем мы мирно и счастливо.
Желаю Вам обоим всех благ здоровья и счастья. Мой привет Вашим дочерям и искренние пожелания счастливой и радостной жизни.
Ваш А. Деборин".
К этому письму приложена вырезка из газеты с пометкой маминой рукой: "9 марта 1963 года". Читаю: "Президиум Академии наук СССР, Отделение исторических наук, Отделение философских и правовых наук, Отделение литературы и языка и Институт истории АН СССР с глубоким прискорбием извещают о кончине крупнейшего ученого в области истории общественной мысли академика Абрама Моисеевича Деборина, последовавшей 8 марта сего года в Москве, на 82-м году жизни".
Из письма профессора Г. Баткиса от 27 апреля 1957 года
"Дорогая Фаня, дорогие друзья!
Сердечный привет и лучшие поздравления с Первомаем. А тебе, Фанечка, еще и с днем рождения. Для меня это тоже памятная годовщина. Вот, значит, сколько приятных поводов для взаимных поздравлений..."
***
Мать сохранила его письмо военных лет из эвакуации, в котором много нежных, даже юношески пылких слов. Он вспоминает о "своей любви к Фанечке, которую отделяет от меня пространство и время, но с которой крепко связывает меня глубокое чувство, вынесенное из далекой юности... Воспоминания о красавице-девушке, задушевной горячей дружбе, которая поддерживала меня в такие трудные времена...".
Через много лет племянник Баткиса Адольф Адесман сообщит нам короткой открыткой о том, что 16 июня 1960 года скончался Григорий Абрамович Баткис, член-корреспондент Академии ме-дицинских наук, профессор Второго Московского государствен-ного медицинского института имени Н. И. Пирогова. Спустя 22 года тот же племянник сообщит нам о кончине жены Баткиса Фради Абрамовны: "24 ноября 1982 года она, казавшаяся человеком незыблемым и просто "вечным", - скончалась".
Из письма Ария Давыдовича Ротницкого
к Фане Самойловне из Москвы, от 20 декабря 1976 года
"Мы помним Вас такой, какой видели в последний раз в 1963 году, - приветливой, улыбчивой, благожелательной и очень заинтересованной в разговоре...
Арий Давыдович, Анна Львовна."
Из письма дочери поэта Кайсына Кулиева Жанны
к Фане Самойловне, февраль 1976 года
"Встреча с Вами была для меня радостью. Более доброй и прекрасной (во всех отношениях) женщины, чем Вы, я не встречала. Я очень хочу, чтобы Вам всегда было хорошо, чтобы Васвсегда окружали любовь и нежность Ваших близких, да и не только близких, но и всех, кто Вас знает. А иначе, чем с нежностью, к Вам невозможно относиться. Вы стоите самогоглубокого почитания и любви.
Целую и обнимаю Вас.
Жанна.
Привет Вам от моего папы. Пишите.
Нальчик"
***
Борьба с препятствиями в жизни в той или иной степени есть в судьбе любого человека. Жизнь Фани Самойловны вся состояла из борьбы с препятствиями, с нагромождением препятствий. Конечно, ей было присуще и умение покоряться обстоятельствам, но в значительно большей степени - умение, способность преодолевать преграды, созданные этими обстоятельствами. "Ткать жизнь" наперекор обстоятельствам все дальше и дальше, ткать добросовестно, на поколения вперед, имея в виду не только материальную основу, но прежде всего духовное начало жизни.
Моя мать часто с сожалением говорила о том, что в моло-дости не смогла получить систематического образования, постоянно, до конца своих дней занималась самообразованием и дей-ствительно была широко образованным человеком, интересным собеседником.
У нее было очень активное, заинтересованное отношение ко всему в жизни, она никогда не могла вдоволь насытиться знанием и всегда охотно, с большим воодушевлением делилась своими впечатлениями и знаниями с окружавшими ее людьми.
Она говорила, что жизнь "...состоит из любви друг к другу, заботы человека о человеке. Физическое является лишь оболочкой достойного духовного содержания: чувств, мыслей, стремления трудиться, счастливо и радостно ткать жизнь - такую добротную, чтобы она не загнивала, не рвалась. Ткать, твердо зная, откуда добротность нити, укрепляя эту нить в ходе своей жизни так, чтобы и дальнейшие поколения могли ее ткать дальше, с любовью вспоминая незабвенных предков своих...".
Моя мать оставила много дневниковых записей, итоговых размышлений. Часто это синтез ее собственных мыслей с тем, что она прочитала в книгах. Порой даже трудно провести грань между ее текстом и словами авторов, мысли и чувства которых были ей близки, созвучны по духу.
Особенно много она писала в последние девять лет своей жизни - после смерти отца. По сути, это было продолжением ее жизни с ним, продолжением нескончаемых бесед обо всем, что его волновало, что составило содержание и смысл его жизни.
Когда однажды, на склоне лет, Фане Самойловне предложили написать свою автобиографию, она подробно описала жизнь и деятельность Макса Урьевича и в самом конце заключила: "По мере своих сил я помогала ему жить и работать. Это и есть моя автобиография".
Содержание
- Вместо предисловия
- ГЛАВА ПЕРВАЯ
- ГЛАВА ВТОРАЯ
- ГЛАВА ТРЕТЬЯ
- ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
- ГЛАВА ПЯТАЯ
- ГЛАВА ШЕСТАЯ
- ГЛАВА СЕДЬМАЯ
- ГЛАВА ВОСЬМАЯ
- ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
- ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
- ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
- ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
- ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
- ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
- ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
- ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
- ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
- ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
- ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
- ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
- ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
- ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
- ТРУДЫ ПРОФЕССОРА МАКСА УРЬЕВИЧА ШАЦ-АНИНА