Авторы

Юрий Абызов
Виктор Авотиньш
Юрий Алексеев
Юлия Александрова
Мая Алтементе
Татьяна Амосова
Татьяна Андрианова
Анна Аркатова, Валерий Блюменкранц
П. Архипов
Татьяна Аршавская
Михаил Афремович
Вера Бартошевская
Василий Барановский
Всеволод Биркенфельд
Марина Блументаль
Валерий Блюменкранц
Александр Богданов
Надежда Бойко (Россия)
Катерина Борщова
Мария Булгакова
Ираида Бундина (Россия)
Янис Ванагс
Игорь Ватолин
Тамара Величковская
Тамара Вересова (Россия)
Светлана Видякина, Леонид Ленц
Светлана Видякина
Винтра Вилцане
Татьяна Власова
Владимир Волков
Валерий Вольт
Константин Гайворонский
Гарри Гайлит
Константин Гайворонский, Павел Кириллов
Ефим Гаммер (Израиль)
Александр Гапоненко
Анжела Гаспарян
Алла Гдалина
Елена Гедьюне
Александр Генис (США)
Андрей Герич (США)
Андрей Германис
Александр Гильман
Андрей Голиков
Юрий Голубев
Борис Голубев
Антон Городницкий
Виктор Грецов
Виктор Грибков-Майский (Россия)
Генрих Гроссен (Швейцария)
Анна Груздева
Борис Грундульс
Александр Гурин
Виктор Гущин
Владимир Дедков
Надежда Дёмина
Оксана Дементьева
Таисия Джолли (США)
Илья Дименштейн
Роальд Добровенский
Оксана Донич
Ольга Дорофеева
Ирина Евсикова (США)
Евгения Жиглевич (США)
Людмила Жилвинская
Юрий Жолкевич
Ксения Загоровская
Евгения Зайцева
Игорь Закке
Татьяна Зандерсон
Борис Инфантьев
Владимир Иванов
Александр Ивановский
Алексей Ивлев
Надежда Ильянок
Алексей Ионов (США)
Николай Кабанов
Константин Казаков
Имант Калниньш
Ирина Карклиня-Гофт
Ария Карпова
Валерий Карпушкин
Людмила Кёлер (США)
Тина Кемпеле
Евгений Климов (Канада)
Светлана Ковальчук
Юлия Козлова
Татьяна Колосова
Андрей Колесников (Россия)
Марина Костенецкая, Георг Стражнов
Марина Костенецкая
Нина Лапидус
Расма Лаце
Наталья Лебедева
Натан Левин (Россия)
Димитрий Левицкий (США)
Ираида Легкая (США)
Фантин Лоюк
Сергей Мазур
Александр Малнач
Дмитрий Март
Рута Марьяш
Рута Марьяш, Эдуард Айварс
Игорь Мейден
Агнесе Мейре
Маргарита Миллер
Владимир Мирский
Мирослав Митрофанов
Марина Михайлец
Денис Mицкевич (США)
Кирилл Мункевич
Сергей Николаев
Тамара Никифорова
Николай Никулин
Виктор Новиков
Людмила Нукневич
Константин Обозный
Григорий Островский
Ина Ошкая
Ина Ошкая, Элина Чуянова
Татьяна Павеле
Ольга Павук
Вера Панченко
Наталия Пассит (Литва)
Олег Пелевин
Галина Петрова-Матиса
Валентина Петрова, Валерий Потапов
Гунар Пиесис
Пётр Пильский
Виктор Подлубный
Ростислав Полчанинов (США)
А. Преображенская, А. Одинцова
Анастасия Преображенская
Людмила Прибыльская
Артур Приедитис
Валентина Прудникова
Борис Равдин
Анатолий Ракитянский
Глеб Рар (ФРГ)
Владимир Решетов
Анжела Ржищева
Валерий Ройтман
Яна Рубинчик
Ксения Рудзите, Инна Перконе
Ирина Сабурова (ФРГ)
Елена Савина (Покровская)
Кристина Садовская
Маргарита Салтупе
Валерий Самохвалов
Сергей Сахаров
Наталья Севидова
Андрей Седых (США)
Валерий Сергеев (Россия)
Сергей Сидяков
Наталия Синайская (Бельгия)
Валентина Синкевич (США)
Елена Слюсарева
Григорий Смирин
Кирилл Соклаков
Георг Стражнов
Георг Стражнов, Ирина Погребицкая
Александр Стрижёв (Россия)
Татьяна Сута
Георгий Тайлов
Никанор Трубецкой
Альфред Тульчинский (США)
Лидия Тынянова
Сергей Тыщенко
Михаил Тюрин
Павел Тюрин
Нил Ушаков
Татьяна Фейгмане
Надежда Фелдман-Кравченок
Людмила Флам (США)
Лазарь Флейшман (США)
Елена Францман
Владимир Френкель (Израиль)
Светлана Хаенко
Инна Харланова
Георгий Целмс (Россия)
Сергей Цоя
Ирина Чайковская
Алексей Чертков
Евграф Чешихин
Сергей Чухин
Элина Чуянова
Андрей Шаврей
Николай Шалин
Владимир Шестаков
Валдемар Эйхенбаум
Абик Элкин
Фёдор Эрн
Александра Яковлева

Уникальная фотография

Адриан Моссаковский

Адриан Моссаковский

Быль, явь и мечта. Книга об отце

Рута Марьяш

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

На ритме работы Макса Урьевича ни в коей мере не отразилось то, что один его глаз был незрячим. Отец выступал с лекциями, читал, писал, правил гранки, занимался юриспруденцией, словом - жил полной жизнью.

И тут суровая судьба вдруг нанесла ему удар, который поставил под сомнение все его будущее, - он полностью и окончательно утратил зрение. В 1928 году в латвийских газетах появились заметки: "Шац ослеп", "Шац потерял зрение".

Как часто люди просто из лени или по легкомыслию упускают возможность самоутвердиться в жизни. А здесь случилось иное: наперекор, казалось бы, непреодолимым препятствиям продолжалось осуществление всех возможностей, данных природой и подкрепленных идейностью, нравственностью. Страдания даже обострили ощущение полноты жизни, стали своеобразным стимулом в творчестве.

И все же, все же - какая сложная сумма преград, внутренних и внешних, встала перед ним тогда, какую огромную работу над собой пришлось ему проделать, прежде чем он смог освоиться с новыми условиями своего существования, своего творчества. Ведь особенности творческого труда всегда тесно связаны с физическим состоянием человека.

Макс Урьевич больше не мог самостоятельно записывать свои размышления, мысли, возникавшие в часы бессонницы, неожиданные догадки, не мог просматривать свои рукописи... Только слушать и диктовать. Не видя текста, не имея возможности править своей рукой текст. Только диктовать и слушать, слушать и диктовать... Мне довелось читать, что, диктуя, работали Достоевский, Стендаль и другие, но это были гениальные писатели, владевшие даром мгновенной импровизации, к тому же зрячие.

Положение было поистине горестным, и если я скажу, что никогда не видела отца грустным, это будет неправдой. Он бывал таким. Но чувствовалось, что он не уходит в свою печаль, как это нередко бывает у людей, для которых такое настроение- естественное и даже порой в чем-то плодотворное состояние.Нет, печаль была его недругом, с которым он боролся посредством мысли и разума. Он сердился на свою печаль и стремился поскорее уйти из нее в свое неизменное творческое состояние духа.

Трагедию свою - полную потерю зрения - отец пережил чрезвычайно глубоко, но это длилось относительно короткий срок. Пережил, осознал, наметил дальнейший путь и двинулся дальше без отчаяния в сердце.

Мне приходят на ум слова Виктора Шкловского: "...так на старом Кавказе хорошо подкованные привычные кони не боятся крутизны и проходят как будто нарисованными тропами. Тропами человеческой боли".

 

   Из воспоминаний Макса Урьевича

   ВЕЩИЕ СНЫ. СВЕТ ВО МРАКЕ 

Сфера сна лежит между бытием и сознанием. Подавляющее большинство сновидений отражает причудливое сочетание прошлого в бытии и сознании. Но случается, что сны предвещают грядущее. Сон рождается в сфере подсознания, близкого к бытию, и близость эта нередко проявляется во сне как сигнал о начавшихся в организме процессах, не дошедших пока до сознания. Многим известны такие сны - предвестники грядущих болезней и жизненных испытаний.

В 1921 году мне приснился сон: какая-то комета на огромной скорости несется к Земле. Она излучает яркий свет, и в круге света ясно виден зловещий образ Мефистофеля с рожками на лбу. Грозное лицо. Оно несется прямо на меня, вот-вот настигнет меня. Комета погасла, я проснулся в холодном поту. Вскоре я ослеп на один глаз.

Через несколько лет мне приснилось, что я окружен со всех сторон вооруженными сиголовы до ног бандитами и в их лицах читаю приговор. Меня поставили к стенке, раздался оглуши-тельный залп, и во сне я понял, что умер. Проснулся с мучительной тоской в душе. Через несколько дней я почувствовал, что начинаю глохнуть на левое ухо. 

В конце 20-х годов я пережил самый мучительный сон в моей жизни. Осень. Бурный ветер. Я один на огромной, необозримой площади. Вокруг мертвая тишина. Ни деревца, ни домов, ни живой души. Вдруг с неба полился поток фиолетовых молний. Все небо было изрезано фиолетовыми молниями, которые полились на меня, на мою голову. Внезапно стемнело, и я проснулся. Через несколько дней я наяву увидел такую же зло-вещую фиолетовую молнию, которая поразила мой правый глаз. И я осознал, что между мной и солнечным светом поднялась непроницаемая стена. Я окончательно ослеп.

В период многочисленных операций на правом глазу - иглой делали электроприжигания сетчатки - мне приснился такой сон: ночь, я стою на берегу моря, которое в безмолвной неподвижности грозно притаилось во мраке. А вдоль горизонта из сумрака поднимается огромная двуглавая черная змея и охватывает полукругом все море. С двух сторон ко мне все ближе простираются раскрытые пасти этой двуглавой змеи, острые жала направлены на меня. Все теснее смыкается круг, все темнее горизонт. И когда обе головы вплотную придвинулись ко мне, два острых жала вонзились в мои глаза, и все погрузилось во мрак, свет исчез навсегда.

К этому же периоду относится и сон, который бросил яркий луч на всю мою последующую жизнь. Я с трудом взбираюсь все выше и выше по извилистым горным тропинкам. Внезапно передо мной возникает крутой обрыв. Бездонная пропасть отделяет гору, на которой я нахожусь, от противоположной вершины. Я стою в изнеможении. Через пропасть перекинут тонкий канат, и вдруг с противоположной стороны, с другого края бездны навстречу мне с простертыми вперед руками и лучистым взором ласковых и грустных глаз по канату движется подруга моей жизни, моя Фаня. Усталость исчезла. Я уверенно, спокойно по тонкому канату пересекаю бездну, и мы вдвоем, рука об руку продолжаем свой путь вверх по крутым горным тропинкам.

В 1928 году я окончательно лишился зрения, физического видения окружающего мира. В перспективе - изоляция, одиночество, уход в себя. Был трагический момент, когда передо мною встал четкий, безжалостный вопрос: "Стоит ли дальше жить?". Но первая реакция отчаяния, ввергнувшего меня в безысходный мрак, вскоре рассеялась. 

С первых лет сознательной жизни моими помыслами владела светлая мечта, которую веками вынашивали народы мира: свет социализма-гуманизма. Этот свет определял магистраль всех моих жизненных помыслов и стремлений, моих работ, моих поисков в моменты спадов и подъемов. Внешнее зрение теперь уступило место внутреннему умозрению, видение конкретной реальности сменилось все углубляющимся стремлением к предвидению желанного. Для меня реальный свет погас, но идея гуманизма ярким светом озаряла мой дальнейший жизненный путь. Было в моей жизни немало трудностей, но отчаянию и пустоте в ней не было места.

И все же, как смог бы я справиться с тем грозным испытанием, перед которым поставила меня жизнь, если бы был тогда одинок? Но я не был одинок: рядом со мною шел человек, душа которого была объята человеческим теплом, светлым го-рением моих идеалов. Я поделился своими мыслями с подругой жизни - молодой и красивой. Я сказал ей, что не считаю себя вправе связывать ее с жизнью инвалида. Она сразу отвергла все мои сомнения и объявила о своей решимости продолжать путь вдвоем, рука об руку, плечом к плечу.

Так я встал на путь перехода от физозрения мира к умозрению, охватывая духовным взором быль, явь и мечту.

Начались годы истинного хождения по мукам. Поездка в 1928 году в Лозанну на операцию, послеоперационные недели без движения в затемненной комнате. Но мой свет не угасал. Я диктовал статью "О ритме в культуре" - о том, как мечта создает нового человека. Статья была написана для социалистического нью-йоркского журнала "Хаммер". Получаю письмо от редактора Ольгина: "Это подлинный нокаут старому миру, постараюсь перевести Вашу статью на английский".

Известный офтальмолог профессор Гонен в Лозанне сделал мне операцию на правом глазу. В результате этой операции в глазу остался энтоптический свет без внешнего зрения. Оказалось, что есть не только свет внутренний - душевный, но и свет энтоптический - внутреннезрительный. Я утратил дневной свет, но после операции в моем глазу остался постоянный, не прекращающийся ни днем, ни ночью переливающийся свет, полный красок. На оливковом фоне непрерывно сверкают блестки - голубые, розовые, фиолетовые. Вокруг них - серо-бурая рамка, а в центре - по яркости почти дневной свет. И все это находится в непрерывном движении, напоминая богатейший спектр космоса, непрерывное устремление от мрака к свету. Днем этот свет поддерживает во мне духовное горение, а ночью наполняет мои сны светлыми визиями. И снова, снова свет побеждает тьму!

Из Лозанны мы возвратились в Ригу в начале 1929 года. Правый глаз еще как будто сквозь туман немного видел мир, но в течение года туман все сгущался, а свет угасал. Мир зримый отходил от меня все дальше, уступая место миру умозримому. Ареал внешнего мира терял свои конкретные очертания, и на смену ему все ярче выступали абстрактные миры взлелеянной мечты. В те годы я убедился, что космос не знает пустоты. Потеря одного возмещается другим.

Было предпринято еще несколько попыток вернуть мне зрение - в Риге, в клинике профессора Крюденера, и в Вене, у профессора Линднера. Все оказалось безрезультатным. Свет солнца погас навсегда. Находясь три месяца на лечении в Вене, я вместе с венскими товарищами выпустил первый номер журнала "Гезерд" на немецком языке, посвященный агро-индустриальному оздоровлению еврейских масс.

Моя мечта снова обрести зрение не осуществилась. Я возвратился в Ригу, чтобы включиться в привычную, необходимую мне общественную и творческую деятельность, во мраке продолжить свой путь навстречу мечте.

Каждый человек - это пара глаз. Но есть в жизни моменты, когда одна пара глаз объединяет двух людей, спаянных внутренним содружеством и прочным сотрудничеством. Одна пара глаз на двоих - и жизнь пошла вперед предначертанным ранее путем. Космический свет и свет духовный прочно слились воедино и открыли новую страницу в моей жизни.

Чем мрачнее ночная быль, тем ярче свет мечты.

Нет в природе пня, который горит, не сгорая. Никогда не существовало лампады, которая светила бы вечно, не угасая. И никто никогда не видел на небе огненного столба, указывающего народу путь от рабства к свободе. Взор человека в людской суете видит лишь то, обращен лишь к тому, что у него под носом. Он видит лишь свой "подножный корм". И лишь духовный взор народа, жаждущего истины, добра, красоты и справедливости, ясно видит и не сгорающий пень, и не гаснущую лампаду, и огненный столб. А глазами его увидят потом все. Только духовным взором мечты человек способен рассеять мрак ночной были и полной ужасов яви. Таков опыт моей жизни.

Духовным своим взором я вижу сопровождавшую мою жизнь и работу большую красную молнию, которой, по моей просьбе, художник Рыбак перечеркнул обложку моей книги "Социальная оппозиция". После потери мною зрения эта яркая красная молния десятилетиями освещала мой путь. Это был свет во мраке: молния, порой несущая мрак и гибель человеку, озаряет ярким светом вершины коллективного мирообновления.

В обществе, где человек человеку - зверь, где деньги - все, а человек - ничто, участь незрячего весьма горька. Он "сдается в архив", в лучшем случае - его терпят. Угасает свет солнца, и гаснет пламя души. Неудивительно, что после Гомера в миро-вой литературе мы в течение многих веков не встречаем ни одного слепого писателя с мировым именем. Бесчеловечность классового общества даже одаренных талантом незрячих людей лишает возможности развить и проявить свое дарование.

 

   Из тетрадей Фани Самойловны 

Когда Макс Урьевич на сорок втором году жизни лишился зрения, не смог уже видеть ни голубого неба, ни солнца, ни звезд, ни свою подругу жизни и детей своих, он без единой жалобы твердой поступью пошел дальше по пути осуществления своей заветной мечты. Диктовал, выступал и живым словом трибуна нес людям свет. Он видел грядущий восход солнца,видел так, как сильно этого желал, как желал узреть свою мечту. Ни тюрьмы, ни преследования врагов не смогли сломить его воли добиться осуществления его мечты.

Для Макса Урьевича жить - означало жить так, как до потери зрения - активной общественной жизнью. Жить только для семьи - так существовать он не мог, хотел жить творческой жизнью, выступать, преподавать, писать. Он с тем же боевым задором сражался на поприще публицистики - ив области философии, и в политико-экономических исследованиях, и в литературно-критической сфере, разрабатывал темы революционно-общественного движения, вопросы истории, по-прежнему находился в гуще событий.

Мне тогда не было еще и тридцати лет, я была полна сил и энергии. И мне очень хотелось строить нашу жизнь дальше, вместе воспитывать наших детей и дать мужу возможность при помощи моих глаз жить и работать так, как он стремился, и самой жить этой жизнью с ним, с детьми нашими.

Я помогала мужу в его работе, делала все возможное, чтобы создать ему условия для продолжения научной работы, общественной деятельности, для поддержания постоянного контакта с товарищами. Нелегко было оградить его от тревог повседневности, освободить от заботы о хлебе насущном. Но мне это все же удавалось.

 

* * * 

Спустя 40 лет латышский поэт Валдис Руя посвятил М. У. Шац-Анину свою новеллу под названием "Зрячие сердцем".

"Такие, как Вы, профессор, - пишет поэт, - зрячие мыслью и сердцем, всегда были и остаются чрезвычайно опасными для негодяев и самодержцев. Ночи напролет они размышляли над тем, что предпринять с Вами и Вам подобными. Проще всего было бы всех свободомыслящих расстрелять. Но кладбищенские плиты - слабая опора для трона. Могилы мучеников вскоре становятся тайными жертвенниками, пороховыми погребами, где заряжают свои сердца молодые мужественные безумцы. И тогда ничто уже не спасает...

Сломить, поставить на колени, молотом вбить в затылки тупость и смирение, рабский страх и предательство! Привязать к глазам шоры, чтобы не глядели куда не следует! Надеть мешок на голову или просто... вырвать эти бунтарские глаза, от которых нет покоя и которые все видят!

Мы не вольны в выборе судьбы. Она порой слишком безжалостно выбирает нас сама. Но мы выбираем между борьбой и безвольной капитуляцией. Значит, все-таки человеку остается выбор. И Вы свой выбор сделали...

Солнце, хотя его и не видишь, не перестает быть солнцем. Ты вдыхаешь его, ощущаешь его янтарную поступь и выходишь солнцу навстречу..."

 

* * *

Мне хочется на время сузить рамки своего повествования и рассказать о том, о чем подробно не расскажет уже никто другой, - о нашей семье. Семья, среда, окружение, вся обстановка - это в то же время и фон жизни и творчества отца,  картина времени, в котором он тогда жил. Конечно, память моя несовершенна. Но случайно запомнившиеся мелочи, подробно-сти, детали, некогда мелькнувшие ощущения теперь, как мне кажется, обретают новое, полное глубокого смысла значение.

Семья, детство - это целый мир понятий, дорогих на всю жизнь. Впечатления детства так сильны, что не покидают меня в течение всей жизни, создавая некую иллюзию "вечного детства", что для меня в чем-то хорошо, а в чем-то и плохо... И многое, вполне обычное тогда, отойдя в далекое прошлое, ощущается мною сейчас как прекрасное и даже великое.

Передо мной пожелтевшая фотография, на обороте дата - 7 мая 1933 года. Здесь наша семья - отец, мама, старшая сестра Дита, помощница и секретарь отца Шева Райвид и я. Мы на воскресной прогулке в Царском лесу, как тогда называли Межапарк. Все они, мои близкие, ушли в небытие, и все живут в моей памяти, в моих мыслях и поступках. Значит, они продолжают жить.

Когда отец потерял зрение, мне было чуть больше года, и я, естественно, ничего не помню об этом трагическом повороте в жизни семьи. Я могу лишь догадываться о том, как этот удар перенесли мои родители, что ощутили эти любящие друг друга люди, потеряв навеки возможность заглянуть друг другу в глаза.

Писатель Владимир Амлинский в своей повести "Оправдан будет каждый шаг..." - об отце и его времени - описывает, как смотрел на него отец: "Внимательно, с пристрастием, с ухмылкой ожидания". И я задумалась над этими словами. Ведь мой отец не видел меня, не мог видеть. И все же я помню взгляд отца. Этот взгляд был в повороте его поднятой или наклоненной к плечу головы, в вертикальной морщинке над переносицей, в прищуренных, но не закрытых серых глазах. Ведь глаза были, и окружающим казалось, что они глядят внимательно и осмысленно под слегка опущенными веками.

В присутствии отца мы все вели себя так, как будто он зрячий. Никто никогда в поведении не позволял себе чего-либо такого, что присутствующему отцу могло бы не понравиться.Слова "слепой", "слепота" в доме не произносились. Когда была необходимость объяснить ситуацию, говорили: "Отец не видит".

Однажды, в возрасте примерно десяти лет, я тяжко согрешила перед отцом. Как-то под вечер ко мне пришла в гости соседская девочка Иоузи, дочь адвоката Граевского. Она была беленькая, пухленькая и пугливая. Какие-то неведомые силы буйного детского воображения побудили меня в игре напугать Иоузи, и она с плачем убежала домой.

В кабинете отца зазвонил телефон - адвокат Граевский пожаловался на меня, и папа, прервав свою работу с Шевой, пошел по квартире искать меня, чтобы сделать внушение или как-то еще наказать. Чувствовалось, что он в гневе. И тут... я стала прятаться от него. Это было чудовищно - прятаться от отца, который не видит! Отец понял все, махнул на меня рукой и вернулся к своей работе. А я впервые в жизни испытала вполне осознанное отчаяние от своей подлости, двойной подлости. Я не находила себе места, не знала, что с собой сделать... Помню, как подошла к буфету, выдвинула ящик, взяла тупой столовый нож (острых там не было) и пыталась перерезать себе вену. Где-то перед этим я прочитала о таком способе покончить с собой. Как сейчас помню этот темный зимний вечер в тихой квартире, где за стеной, как всегда, слышался голос отца, что-то увлеченно диктующий Шеве...

А пугливую Иоузи Граевскую вместе с отцом, матерью и сестрой спустя четыре года в оккупированной Риге убили фашисты.

Отсутствие зрения не лишило отца его мужского обаяния. Родители не скрывали от нас теплоты своих отношений, были нежны друг с другом и нередко в большой комнате вальсировали под музыку Чайковского или Штрауса. В день рождения мамы, 1 мая, с самого утра на столе появлялся купленный Шевой (по поручению отца) большой букет пунцово-красных благоухающих роз.

Ревновал ли отец мою мать, лишившись зрения? Помню, как однажды к нам явился с визитом какой-то знакомый, о котором мы знали, что он проявляет к маме большой интерес. Папа работал в кабинете с Шевой. Узнав о приходе визитера, отец поднялся, вышел к нему в прихожую и сказал спокойно, но решительно: "Будьте добры, уходите, Вы мешаете мне работать...".

Мама была очень занята: выполняла поручения, связанные с правовым обслуживанием советского полпредства, - отец был там юрисконсультом. Она всегда с утра уходила по делам, летом ежедневно уезжала с дачи в город. Если между родителями и бывали ссоры, то лишь из-за того, что отец, полностью погруженный в свою литературно-общественную деятельность, проявлял абсолютное равнодушие к вопросам заработка. Бывало, что мать из-за этого плакала, и это были очень горькие минуты моего детства. Мне тогда казалось, что рушится мир...

Конечно, отец понимал, как тяжела участь мамы - красивой женщины, в расцвете лет лишенной многих земных радостей, - и не только из-за болезни мужа, но также из-за его образа жизни: он был в постоянном творческом труде. Осенью 1939 года, когда мама отвезла Диту учиться в Париж, она сама по совету отца поехала путешествовать на юг, в Монако. Я помню чудесные цветные открытки с видами юга, которые мама присылала в каждом письме, а письма приходили ежедневно...

Фаня Самойловна, хотя с годами и освоилась в непривычной для нее среде, очень тосковала по Киеву, по своим родным. В 1926 году отец после съезда ОЗЕТа посетил Киев, навестил родителей Фани Самойловны, ее сестер и брата. Тогда дедушка еще был жив, но уже серьезно болел, и в феврале 1927 года, вскоре после моего рождения, он скончался. Бабушка дважды приезжала к нам в Ригу из Киева, в последний раз в 1934 году. Возвратившись домой в 1937 году, в августе того же года она тоже ушла из жизни. От Фани Самойловны скрывали весть о ее смерти. В нашей семье поддерживался своеобразный культ Киева, и мы с детства заочно любили всех маминых сестер, брата, их детей, живших на далекой, недостижимой тогда для нас Украине.

Мама любила все красивое, очень тяготела к старине, в свободное время часто посещала маленькие антикварные магазинчики, которых было немало в Старой Риге. Она откапывала там различные забавные вещицы, которые, ко всеобщему удивлению, оказывались истинными произведениями искусства.

С раннего детства меня не оставляло "чувство мамы", и я всегда помню, как она крепко держит меня за руку своей теплой, властной рукой. У мамы были очень красивые руки - немного пухлые, с ямочками и слегка приподнятыми вверх кончиками пальцев. Такими они остались до самой ее смерти. Кухонные дела не оставляли никаких следов на ее руках, руки не портились от грубой работы, будто были заколдованными. Мама ни-когда не играла на рояле - не пришлось учиться. Но когда ее уже не было в живых, я увидела по телевизору руки старого пианиста Владимира Горовица, и у меня сжалось сердце: это были мамины руки, мамины руки в старости - с приподнятыми вверх кончиками пальцев.

Я очень любила маму, но бывали и периодические всплески "бунта" против всемогущества ее воли. Ее непререкаемый авторитет порой наталкивался на генетически обусловленную встречную волну, неосознанный протест. С отцом этого не было никогда. Бывало, он гневался на нас за эгоцентризм (помню, что слово "эгоцентризм" я впервые услышала именно от отца).

Моя сестра Дита была старше меня почти на девять лет. Разница в годах психологически немного сравнялась уже значительно позже. С детских лет я отчетливо ощущала ее старшинство, свою подчиненность, и это продолжалось очень долго, хотя тоже с некоторыми элементами протеста с моей стороны. Дита намного раньше достигла взрослости и всех связанных с этим преимуществ - ей разрешали посещение заманчивых кинокартин, самостоятельные прогулки и еще многое, что казалось мне тогда недосягаемым блаженством. Но главным в моем отношении к старшей сестре Дите было мое преклонение перед ее одаренностью. Она хорошо играла на рояле, рисовала, рано начала свободно говорить на немецком, французском и английском языках, обладала хорошим вкусом и очень привлекательной внешностью, пользовалась успехом. В раннем детстве в Киеве, а затем в Риге, в основной школе, где учились дети бедноты, она усвоила простоту и активность в общении, свободно говорила, читала и писала на языке идиш. Дита была реалистичным, даже практичным человеком, ее постоянно окружал обширный круг друзей и знакомых.

Дита окончила рижскую 3-ю латышскую гимназию, где директором работала известный педагог Лиекне и было немало прекрасных учителей. Гигиену девочкам преподавала первая латышская женщина-врач Клара Самойловна Хибшман. В течение нескольких лет мы жили летом на даче у Клары Хибшман в Лиелупе, на 19-й линии. Клара Самойловна и ее муж Эмиль Петрович Скубикис были друзьями наших родителей. Клара Самойловна в начале века окончила тот же Бернский университет, в котором учился отец; их объединяли общие воспоминания, стремление к общественному прогрессу, забота о благе народа. Клара Самойловна была старше моих родителей. Она была очень изящной, женственной, одухотворенной, поэтичной. 

Ее любимым цветом был зеленый, изумрудный. Платья, легкие халаты, бирюзовое кольцо, браслет, обивка мебели и ковры, даже обои - все было различных оттенков зеленого, изумрудного.

Клара Самойловна очень любила Диту и была свидетелем ее бракосочетания осенью 1939 года.

Эмиль Петрович Скубикис, известный в Латвии социалист, был коренастым, крупным седоусым мужчиной. Это был чрезвычайно скромный человек, большой труженик. Одет он былвсегда в наглухо застегнутый черный френч, какие в довоенной Риге обычно носили гимназисты. Эмиль Петрович умер во время войны, а Клару Самойловну в ноябре 1946 года убили грабители в ее квартире на улице Кришьяна Барона, 3, в том самом доме, где жил когда-то сам Барон.

Когда в 1937 году у нас гостил скульптор Наум Львович Аронсон, он заинтересовался художественными способностями Диты и говорил с нашими родителями, что ей надо было бы учиться в Париже. Он пригласил Диту к себе в Париж, и по его рекомендации Дита была принята в школу прикладного искусства Колена, которую перед самой войной окончила. Возвратившись в Ригу, Дита поступила декоратором в фирму "Дребниекс". Помню витрину на улице Кришьяна Барона, рядом с особняком госпожи Беньяминь. Огромные, во всю витрину, бутафорские ножницы и свисающий с них большой кусок ткани. Это была первая работа Диты.

В 1941 году моя сестра стала директором центрального детского кинотеатра, расположенного там, где сейчас кинотеатр "Дайле". Вот когда со всей остротой я ощутила разницу в возрасте! Кинотеатр проводил детский конкурс рисунков для мультфильмов, и я стала участницей этого конкурса - без шансов на успех...

Во время войны Дита работала костюмершей на киностудии в Алма-Ате и там лично познакомилась с интереснейшими людьми - Сергеем Эйзенштейном, Эдуардом Тиссэ, Михаилом Зощенко. По возвращении в Ригу она стала директором Художественного фонда. Одновременно со мной Дита начала учиться в Латвийском университете и окончила искусствоведческое отделение филологического факультета. Она была принята в Союз художников, активно работала в области художественной критики, выступала со статьями в печати, опубликовала большую монографию о жизни и творчестве художника Я.-Р. Тилберга.

При всем различии характеров и личных свойств в чем-то мы с сестрой всегда составляли единое целое: мы были детьми наших родителей - Фани Самойловны и Макса Урьевича. Нас объединяли привязанность к родителям, духовная связь, постоянная забота и тревога за них, а также их интересы, их работа, к которой мы обе в той или иной мере были причастны. Судьба распорядилась по-своему: сестра умерла в 1981 году, ей было только 62 года. Тогда еще жива была наша мама - и матери пришлось пройти и через это испытание.

Теперь, после ухода из жизни мамы, груз воспоминаний и раздумий лег целиком на меня, и мне не с кем его разделить. Мысленно я часто советуюсь с сестрой, пытаясь вместе с ней вспомнить какие-то детали из жизни отца. Память о родителях объединилась теперь с памятью о Дите.

Формирование общественных интересов детей было для наших родителей главной задачей семейного воспитания. Делалось это с большой любовью и вниманием к нашим природным склонностям. Нас любили, и это помогало нам осознать себя в жизни.

В 1939 году родители подарили мне ко дню рождения машинописный сборник моих детских стихов. На обложке напечатано: "Рут Шац. Всходы. Рига, 1939 г.". Автором первой страницы этого сборника был отец:

 

   "Предисловие к 1-му изданию.

 

   Первая дюжина годиков - лепечущих, лопочущих, почемующих.

   В глубине подсознания дремлет опыт многих поколений и говорит устами ребенка.

   Первые отклики на мир и на жизнь, беспомощно-детские, но уже недюжинные. Мысль пытливая, чувство обостренное.

   Ростки молодые уходят корнями в глубь мира. Побеги нежные разрастаются вширь, стараясь охватить все.

   Побеги зеленые устремляются ввысь - к солнцу, к правде, к справедливости.

   Все глубже, все шире, все выше, побеги юные, в даль манящую, озаренную солнцем восхода.

   От издателя.

   Рига, 4.2.1939 г.".

 

Перечитываю сейчас эти свои детские стихи и думаю о том, какое огромное влияние имело все происходившее в те годы в мире на формирование детского сознания. И особенно потому,что вся жизнь в нашей семье была проникнута социальной проблематикой. В этих стихах наряду с детской лирикой есть острые социальные сюжеты и даже... исторические прогнозы.

Прошло через всю жизнь и то, что мне было интересно дома, меня тянуло домой. Атмосфера дома - постоянный творческий труд, люди и их разговоры, суть которых мне не всегда была ясна, но по их поведению, интонациям чувствовалось, что раз-говоры содержательные, интересные. Мне было интересно с родителями, хотелось слушать их. Целый творческий мир был дома! И потом, спустя много лет, когда я уже работала, всегда мечталось - побыть дома с родителями! И самой хотелось создать такой же дом, где много книг, где музыка, интересные беседы. Не во всем и не всегда это удавалось, но скука, во всяком случае, так и осталась для меня непонятной категорией. Тоска, грусть... но только не скука.

Помню, что в детстве меня дома оберегали от влияния сионизма, который в Латвии успешно распространялся, стремился вовлечь в свои ряды все большее число молодежи. Все еврейские школы были тогда в той или иной мере под влиянием сионизма. Как сейчас помню марширующие по Гертрудинской улице отряды парней из организации "Трумпельдор", их воинственный вид, коричневую форму, их условный свист. Это были крайне правые сионисты. А были еще и левые, которые проповедовали идеи равноправия и свободного труда в собственной свободной стране.

В 1934 году меня определили в приготовительный класс 1-й рижской латышской основной школы. Вначале было нелегко, я чувствовала себя там чужой, плохо говорила по-латышски -ведь моим родным языком был русский. Со временем я освоилась, подружилась с некоторыми детьми, научилась правильно говорить на одном с ними языке, понимать их. И вместе с песнями моей матери, привезенными ею с Украины, в мою детскую душу навсегда запали печальная латышская народная песня "Маzа biju, neredzeju..." ("Мала была, не видела...") и торжественная рождественская "Es skaistu rozit zinu..." ("Я прекрасную розочку знаю..."). Я была воспитана не только в уважении к языку и культуре народа, на земле которого я родилась, где прошли мое детство и отрочество, но ощутила и ощущаю латышский язык и латышскую культуру как нечто близкое,родственное, как элемент понятия "чувство Родины".

Весной 1939 года я окончила четвертый класс основной школы, и мне предстояло продолжить учебу в гимназии. Однако новый директор 3-й латышской гимназии реакционер Нагель, сменивший демократически настроенную директрису Лиекне, категорически отказал в приеме. "Для вас имеются еврейские школы, - сказал он, - туда и идите!" И меня определили в Общественную гимназию, где дети из еврейских семей обучались на латышском языке.

В этой школе я встретилась с молодыми подпольщиками-антифашистами - учащимися старших классов, которые вовлекли меня в работу одной из групп Союза трудовой молодежи Латвии. Моим, как тогда говорили, "оргом" стала Ева Ватер.

Чем мы занимались? Читали нелегальную "Циню", наиболее доступную марксистскую литературу, например "Коммунистический манифест". Мои задания в 13 лет были несложными: ходить по рабочим кварталам и списывать фамилии и адреса с досок в подъездах. По этим адресам другие товарищи рассылали потом листовки. Я вырезала из глянцевой бумаги и склеивала маленькие красные звездочки, которые потом старшие товарищи перед Первомаем разбрасывали возле крупных заводов.

На вечеринках у девочки Ривы Майстер в Старом городе на улице Калею мы доверительно беседовали о непримиримости к врагам и пели советские песни - "На закате ходит парень", "Дан приказ ему на запад" и другие.

Рига в те годы, как я позднее поняла, жила повышенно внешней жизнью - ночные рестораны "Алгамбра", "Маскотт", кафе "Рококо", "Отто Шварц", яркие огромные афиши кинотеатров "Сплендид-палас", "Маска", "Форум", "АТ", "Палладиум". Посещение кино было тогда более значительным событием в жизни людей, чем сегодня. Я и сейчас прекрасно помню имена и лица таких кинозвезд, как Бригитта Хельм, Элизабет Бергнер, Лилиан Харвей, Марта Эггерт, Джоан Крауфорд, Пола Негри, Паула Вессели, Дина Дурбин, Шерли Темпл, Джеки Куган и, конечно, Чарли Чаплин. 

Мои родители ходили в кино на фильмы, где было много музыки. Помню, как вместе с ними я смотрела фильм "Бургтеатер" - киновариант оперы "Богема". Мама шепотом пересказывала на ухо отцу то, что происходило на экране. Сюжет был ему знаком, и он с удовольствием слушал музыку. Помню, какое огромное впечатление на меня произвели советский кинофильм "Цирк", который мы отправились смотреть всей семьей, песня "Широка страна моя родная" и исполненная на разных языках "Колыбельная".

Каждый новый советский кинофильм, каждая советская песня воспринимались с симпатией. "Лейся песня на просторе" и "Песня о встречном" пришли в наш дом задолго до июня 1940 года. Пела эти песни Шева, когда была свободна от работы с отцом, и, общаясь со мной, была в радостном, приподнятом настроении. И до сих пор, когда слышу эти песни, оживают отблески тех давних чувств к Советской России - к стране счастливых, молодых, прекрасных людей, живущих вольной и чрезвычайно интересной жизнью. Таковы были иллюзии тех лет.

Я снова вглядываюсь в наш семейный групповой снимок, в пожелтевшую фотографию и вспоминаю Шеву - члена нашей семьи, которая сделала очень много, чтобы пробудить в моей душе стремление к самопознанию, активное отношение к общественным явлениям, воспитать во мне неприятие мещанского, обывательского образа мыслей и существования.

Шева Райвид постоянно была с нами, приходила ежедневно по утрам и уходила к себе поздно вечером. Шева была гладко причесана, волосок к волоску; умываясь, она приглаживала влажной рукой черно-седые волосы, свернутую на затылке тонкую косичку. Очки без оправы - только позолоченная дужка на переносице; лицо аскетическое, с нежной желтовато-серой кожей. Мне кажется, что роль Шевы могла бы хорошо сыграть киноактриса Майя Булгакова.

Война разлучила нас. Но мы часто получали ее чудесные письма, исполненные светлой веры, непоколебимой уверенности в победе и горячей любви ко всем нам. Шева работала учительницей в селе Уни Кировской области, куда попала с группой эвакуированных из Латвии. Весь свой скудный паек она отдавала детям и, заболев воспалением легких в 1944 году, умерла от истощения. Светлая память Шеве!

 

   Из воспоминаний Макса Урьевича

   ШЕВА РАЙВИД 

В переломный момент жизни на пути моем оказалась женщина, которая двенадцать лет была моим бессменным личным секретарем. Шева Райвид - приезжая из Литвы, поселившаяся в Риге.

Народная быль знает тип самоотверженной женщины, цели-ком отдающей себя служению идее, добру, людям. Шева Райвид была во всех отношениях современным вариантом этого типа. Предельное бескорыстие, самоотверженность, аскетизм, готовность в любой момент служить высокому делу, немедленно прийти на помощь страждущему, чувство долга, глубокая преданность, исключительное трудолюбие и работоспособность, скромность, переходящая в самоотречение, - все эти черты отличали Шеву Райвид.

И в то же самое время она страдала комплексом неполноценности: не верила в свои силы и нередко попадала под влияние недостойных ее людей, подчиняясь их воле. В Шеве причудливо сочетались подвижница и юродивая, духовность и безволие, вера и неверие, светлые чаяния и беспросветное от-чаяние. Этот разнобой в ее характере разлучил нас навсегда впервые дни войны, и мятущаяся душа Шевы обрела покой на окраине русского села.

 

   Воспоминания Любови Давидовны Нашатырь 

В 1928 году совсем молодой девушкой я была арестована властями Латвии по обвинению в участии в маевке, организованной левыми профсоюзами. Вскоре после моего освобождения товарищи привели меня в семью Шац-Анина - видного деятеля рабочего движения. Это было, вероятно, в 1930 году, и я прожила в этой семье с перерывом около двух лет, занимаясь воспитанием их младшей дочери Руты, которой было три-четыре года.

Макс Урьевич тогда уже был лишен зрения, но трудно было назвать его положение трагичным: он работал целыми днями, как вполне здоровый человек. Мне кажется, что в то время он еще ощущал свет, хотя не видел окружающих предметов. Что творилось в его душе - не знаю, но внешне он всегда был деятельным, активным, энергичным, собранным, аккуратным, приветливым. Особенно оживленным он был тогда, когда к нему приходили товарищи, деятели культуры, общественные деятели, люди искусства. Помню вечера за столом, живой интересный разговор.

Помню личного секретаря Макса Урьевича Шеву Райвид. Это был редкий человек, женщина аскетического характера, всецело преданная идеям социализма. Она была всегда в полном распоряжении Макса Урьевича: когда бы он ни хотел диктовать свои работы или слушать ее чтение, Шева все это с готовностью выполняла. Шева мне лично говорила, что работать с Максом Урьевичем ей так интересно, общение с ним ее настолько обогащает, она сама духовно и интеллектуально растет и так счастлива этой работой, что ни о каком вознаграждении материального характера она и слышать не хочет.

Меня поражало, что Макс Урьевич сам знал, где находится та или иная книга, в каком ряду, на какой полке, и на ощупь мог эту книгу найти.

В семье Макс Урьевич был окружен большой заботой. Ему, а не детям за едой подавалось самое лучшее. Жена Макса Урьевича Фаня Самойловна очень заботилась о том, чтобы в доме были красивые вещи, картины, и сама одевалась с большим вкусом, нарядно. Обо всем этом она подробнейшим образом рассказывала Максу Урьевичу, чтобы он все окружавшее его мог как бы увидеть своими глазами, чтобы это украшало его жизнь.

 

   Из воспоминаний Евы Ватер 

Фаня Самойловна и Макс Урьевич - эти два имени неотделимы для меня. Если Макс Урьевич был содержанием семьи, то Фаня Самойловна - ее душой и сердцем. В их дом меня ввеламоя подруга юности Аида во второй половине 30-х годов. Аида была чем-то вроде учительницы и старшего товарища их млад-шей дочери Руточки, которой в ту пору исполнилось двенадцать или тринадцать лет.

Нутром своим почувствовав, как тогда говорили, "левые на-строения" в доме, я, предварительно посоветовавшись, решила, что Руточку можно приобщить к нашей деятельности в Союзе трудовой молодежи Латвии. Наши идеалы были ей близки и понятны - ведь в семье отец об этом много говорил.

С тех пор на протяжении всей жизни мы дружны. Не прерывалась эта связь и в суровые годы Великой Отечественной войны.

 

* * * 

Для меня Макс Урьевич был заботливым, любящим отцом. Воспоминания о нем - это не только воспоминания о родителе, о детстве, отрочестве и юности вблизи него. Отец - это мое мироощущение, духовный климат на всю жизнь. Какие бы по-вороты ни случались в моей судьбе, в каких бы далеких от отцовской жизни сферах я ни оказывалась, мой внутренний, скрытый, но всегда пульсирующий духовный мир был от него. От отца была и моя совесть на распутьях жизни, и постоянное стремление к правильности, справедливости своих решений и поступков, и ощущение боли от того, что не все получилось в жизни так, как хотелось по совести...

Ушедших из жизни людей часто идеализируют. Но сколько бы я ни воскрешала в памяти образ отца, его слова, поступки, я не могу найти ничего такого, что лишило бы меня права утверждать: он был действительно идеалом. И вовсе не потому, что трагизм его жизни, полное отсутствие зрения создавали некий ореол мученичества, искупающего грехи. Нет, он действительно был таким: если резким, то по убеждению, если нетерпимым, то к явлениям безнравственным и враждебным, если требовательным, то во имя труда, творчества. А его беспомощность незрячего человека оборачивалась силой преодоления своего недуга в постоянном труде.