Корабли Старого Города
Ирина Сабурова (ФРГ)
Корабли Старого Города - часть 10
Часть 10
Весна обрушивается мартовскими бурями на город, гуляла метелями, растекалась гололедицей. Через город проходили транспорты германских солдат — безруких, безногих, беспалых: — «Генерал Мороз» давал сражения всю эту зиму. Наполеоновская ошибка повторялась в увеличенном размере. Но победы праздновались, войска шли дальше.
Браухич, протестовавший, доказывавший — был убран.
В начале зимы краснощские солдаты в одних мундирчиках часто играли на улицах в снежки, морозно и весело звенели голоса. Бодро пелись маршевые песни. Ах, пустяки, немцы — закаленный народ, привыкли спать в истопленных спальнях... В конце зимы на улицах появились новые фигуры — в овчинных шубах поверх шинелей, в папахах даже...
«Вир — Козакен», смеялись германские офицеры, похлопывая громадными рукавицами. Рукавицы были нужны перед Рождеством уже, но Россия, как всегда почему-то, оказалась загадочной страной, совершенно неизвестной, непонятной и неожиданной, хотя учебники географии и истории может прочесть каждый...
Пленные отправлялись в Германию. На платформах, поездами, Тридцать два, тридцать пять ниже нуля... Провожатые не мерзли — очень уж много приходилось сбрасывать трупов — шпалами — под откос. Из одной партии в семьдесят пять тысяч человек доехало три тысячи...
— На каждой остановке пройдешь вдоль поезда, — рассказывал Джан знакомый, поступивший в вермахт, — и сразу знаешь: если воют, значит — иди мимо, живы! А молчат — вались дерево на дерево! Надоело до чертиков, поганая работа, больше не повезу...
Победы заковывались в лед, неподвижный и страшный, как статуя Командора — и тяжело было пожатье каменной его десницы.
***
Всего пять часов вечера, но улицы тонут в бешеной метели. Наверное, рижские колокольни проткнули своими шпилями тучи, и они прорвались и падают. Ветру не поднять их — все гуще и гуще лепится снег, в полчаса вырастают сугробы на панели чуть ли не по колено, в глаза, в лицо, за воротник — со всех сторон сразу ветер швыряет крутящиеся клочки, слепит и воет...
— В такую погоду добрый хозяин даже гестаповца на улицу не выгонит, — бормочет мокрыми от снега губами Джан.
Она топает вместе с Марусей через сугробы открытой к Двине Ганзейской улицы. В пять свидание с Левштейном, и продуктов набралось так много, что она одна не может снести всех сумок. Чтоб не бегать зря, взяла на помощь Марусю. Пусть та подождет на другой стороне, а она выскочит и возьмет остальное.
Еле перебрались через Выгонную дамбу, на такой широкой улице ветер прямо с ног валит, из-за метели Джан трамвая не разглядела, метнулась в сторону, упала на вторые рельсы и ссадила колено.
— Очень больно? — сочувственно стонет Маруся и смешно моргает ресницами — они у нее совсем седые, как ватные.
— Колено казенное, а вот чулок жалко — определенно дыра с кулак величиной, — ворчит Джан.
Из метельного вихря вырастает что-то длинное, и они бросаются на тротуар. Пленные идут. Колонна заворачивает от Выгонной дамбы на Ганзейскую, по дороге, значит.
— Сейчас ни зги не видно, — шепчет Джан на ухо Марусе, — идем медленнее, как будто не разглядели и хотим перейти на другую сторону улицы — и дадим им! Приготовь заранее — в сетке масло и табак сверху, в пакетах.
Обе настораживаются, пригибаются от ветра, оглядываются: в трех шагах ничего не различишь, кажется, не улица совсем, а мглистая степь в буран: метель, снег стер все границы...
— А-а-а-а... — стонет вдруг колонна — а-а-а!
— Господи, не могу, не могу я больше! — вырывается чей-то ясный, пронзительный, предсмертный вопль, и метель взвывает сразу в ответ. Крики, удары, упал кто-то, свалка — ряды расстраиваются. Маруся, с расширенными от ужаса глазами, бросила сумки и одной рукой хватает Джан за рукав, другой зажимает ей рот. У Джан рвется ответный вопль, душится намокшей шерстяной рукавичкой.
— Хальт, вег, форвертс! Хальт, хальт!
С угла Царско-Садовой вырываются две тяжелые военные машины и врезываются почти в колонну. Пленные шарахаются, застревают в сугробах. «
Маруся еле держит Джан, поверх ее руки та улавливает глазом что-то. Крик потряс ее, взбудоражил, обострил чутье. В короткую минуту, между проносящимися грузовиками и сугробами Джан ныряет в метель и, схватив одну из фигур за локоть, падает, увлекая пленного за собой.
— Ползи в сугробы, — шепчет она, —сейчас поворот. Скорее, скорее!..
Белый дом бывшего американского посольства на углу Царско-Садовой и Ганзейской с въездом для автомобиля отступает от широкой панели. Джан знает здесь каждый шаг, и прежде чем сознает сама, как это получилось, они оба за спасительным накатом снега, под самым забором. Ругань немецких солдат за углом, колонна вытягивается к Форбургу, кто там разберет в эту метель и сумерки, что одного человека не хватает...
— Вы кричали? — шепотом спрашивает Джан промокшую, провонявшую шинель около своего лица и медленно поднимается. Внезапно приходит в голову, что ей-то лежать незачем. Не стреляли, и слава Богу!
— А теперь что? — заглушенный и невразумительный ответ.
— Лежите пока, я посмотрю.
Джан кладет ему на спину свою сумку и отходит на два шага. Куколка, где ты? Ау?
— Джан, что случилось? — бежит сзади Маруся. — Ты опять упала?
— Ну да. На тебе вязаная кофточка надета?
— Голубая моя... в чем дело?
— Пойди в подъезд, Куколка, — весело распоряжается Джан, продолжая внимательно оглядываться, — сними ее и дай мне. Потом беги домой без оглядки и разогрей бульон. Я устраиваю маскарад. Поход в пекло отменяется. Ну, живо!
— Джан, неужели ты... тебе удалось? Где он?
— Маруся, еще слово...
— Да-да! — Маруся в диком возбуждении вприскочку летит в подъезд, и через секунду Джан следует за ней. Она снимает свою шубу, надевает кофточку и выходит на улицу. Маруся сгорает от любопытства, страха и радости, но Джан грозно хмурит брови, и она скрывается в белой завесе. Теперь на улице только ветер и снег.
— Встаньте, — строго говорит Джан, притрагиваясь носком ботинка к грязной продолговатой куче, — и бросьте шапку, шинель скиньте тоже и эту тряпку с шеи, пожалуйста.
Он дрожит и стучит зубами, пока Джан неловко натягивает ему на голову свой капор и шубу на плечи. Пленный по крайней мере на голову выше ее. Шуба трещит на широких плечах, застегнуть можно только на одну пуговицу, руки вылезают из рукавов, и пахнет от него кислым.
«Во вшах, наверно, но грязь можно вычистить, только бы не тиф», — решает про себя Джан. — Идемте теперь к нам, — говорит она вслух. — Закройте лицо муфтой, чтобы не было видно щетины. Вот так. Можете идти? Тут недалеко. Минут пять. Если я остановлюсь, подгибайте ноги сразу и проваливайтесь в снег. Господи, какая моя шуба на вас короткая! Все ноги видно. Ну, в такую погоду... и молчите, что бы ни случилось, молчите!
Она берет его под руку и не идет, а бежит по Ганзейской, вглядываясь вперед, стараясь держаться ближе к сугробам", чтобы вдавить в них при случае эти предательские, невероятно растоптанные сапоги, выпирающие из-под элегантного каракуля на добрую сажень! Но на Ганзейской еще хорошо, она всегда тихая улица, а вот трамвай на Выгонной дамбе, две остановки как раз, и целый квартал надо пройти, и машины все время... Метелица, голубушка, выручай, замети! Господи, помоги!
— Я не могу так быстро... — бормочет пленный. — Бросьте вы меня под забором. Все равно уж.
— Этого еще не хватало! — возмущается Джан. — На половине пути! Ну, подбодритесь, милый, немножко еще... сейчас страшная улица, ее бы пройти скорее... Опирайтесь на меня, я выдержу. Сейчас я !вас приведу в теплую комнату, накормлю, вымою, переоденетесь в чистое и ляжете в постель, и закурите, и водки дам вам немного. Ну, еще немного, да не плачьте же, я сама сейчас заплачу, а на улице неудобно реветь, И как это вы таким большим и тяжелым выросли... не сметь ложиться на землю, мерзавец, а то я вас за ноги поволоку! Еще десять шагов, ну, еще — еще... вот так!
Последние слова уже хрип. Хрипит шатающийся пленный, хрипит Джан, сгибаясь под его тяжестью, дышит, как паровоз, глотает снег, широко раскрыв рот, и тащит, тащит... только бы протолкнуть его в узкий проход между садом и пустым домом среди изгородей и заборов, и бежать на свой двор, крикнуть Марусю из кухни...
Может быть, кому-нибудь и попалась на глаза в метельный мартовский вечер эта странная пара на Выгонной дамбе. Но кто будет разглядывать в такую погоду? А как две женщины тащили, подпирая, «третью» на задворках за садами — этого никто не видел.
На кухне пленный сделал слабые попытки освободиться от шубы. Маруся помогла ему, усадила за стол, а Джан побежала в столовую и принесла бокальчик вина и две лепешки сухого печенья.
— Прежде всего топи ванну, но немного, настоящей ванны он не выдержит, а в таком виде к нему прикоснуться страшно. Пейте, это легкое, и вас подбодрит. Так, теперь молока, горячего. Еще печенье, и пока хватит. Вы понимаете, вас нельзя накормить сейчас как следует, вы сразу умрете. Слышишь, Маруся? Не сметь ничего давать без моего разрешения. Готовь белье, посмотри в шкафу Бея...
Через час на диване под плюшевым одеялом лежал выбритый, исхудалый шатен и медленно ел суп. Рука часто опускалась с ложкой, он виновато улыбался.
— Ну да, после ванной вас разморило окончательно, — кивнула Джан. — Как ноги?
— По-моему, в порядке, — отозвался Миша. — Пальцами шевелит.
— Значит, хорошо. Катышка придет, тогда пусть пичкает его лекарствами, это теперь ее страсть, а я больше по здравому смыслу. Пусть выспится, потом посмотрим, Миша, вы просто молодец — из такого чучела человека сделали. И ругают же меня сегодня на «пекле»! Завтра придется без подготовки идти, нехорошо.
— Вы пройдете, Надежда Николаевна, — убежденно сказал Миша. — У вас в доме я перестал удивляться...
Дверь на половину Вальдбурга слегка приоткрылась, и он просунул голову в холл.
— Надежда Николаевна, зайдите ко мне на минутку. Ну и метель сегодня! В такую погоду совершенно необходимо выпить перед ужином. Вы тоже недавно вернулись?
— Гуляла!
— И вид у вас такой торжествующий, как будто именинница или сто тысяч в лотерею выиграли... Удачные дела? Вот попробуйте: это нам из военной добычи прислали — настоящий коньяк...
— Что я вижу! Мои любимые миноги! Феликс Карлович, вы волшебник. В нашем бывшем рыбном городе даже селедки на вес золота не достанешь.
— Но, в общем, вы питаетесь неплохо, насколько я мог заметить?
— Жаловаться грешно. Я, видите ли, считаю, что голод неизбежен, и поэтому надо есть, чтобы накопить силы.
— Вы не верите в победу?
— Нет, — сухо режет Джан.
— А почему?
— По-моему, Гитлер совершил две крупнейшие ошибки, и они окажутся роковыми. Если не завтра, то через год. Если мяч бросить на наклонную плоскость, то он неизбежно покатится вниз, вопрос времени.
— И эти две ошибки?
— Гетто и русские пленные, Я не говорю о других. Может быть, их нет, или очень много, я не политик и не полководец. Но об этих двух я могу судить, и они громадны и непоправимы. Не говорю о морали, попрании божеских законов, что тоже всегда карается, между прочим. Возьмем просто голый расчет. Выселить нежелательных жильцов из дома можно и без убийства, потому что право выселения есть у каждого хозяина, а права убийства — ни у кого. Это во-первых. Во-вторых... Россия. Сфинкс Востока, подумаешь! Когда это говорят философы — я еще понимаю, но государственным деятелям следовало бы почитать учебник географии и истории, хотя бы для средних классов... Политику делают без сердца и мораль в ней ни при чем. Но расчет: голые цифры. Сколько квадратных километров занимает Россия? Двадцать один миллион! Сколько надо занять, чтобы покорить такую страну? Какую армию может выставить Германия, когда у нее всего восемьдесят миллионов населения? Вывод, по-моему, совершенно ясен: для того,чтобы победить Россию, требуется или такая военная мощь, которой, пока что, еще ни у кого нет, — или надо сделать из населения не врагов, а друзей. Боже мой, если бы осенью этого года немцы воткнули палку в землю с Национальным русским флагом, объявили национальное русское правительство! Миллионы — четыре миллиона красноармейцев, здоровых, сильных мужчин сдались за первые полгода войны! Если бы эти миллионы вооружить и направить против большевиков, а не уморить с голоду! Если бы вконец ограбленному
советскому населению дать хоть чуточку вздохнуть в занятых областях — то среди населения не было бы партизан, как уже есть теперь, и солдаты не перестали бы сдаваться, как уже теперь, а переходили бы целыми армиями на сторону победителей! И ведь Россия настолько богата, что за свое освобождение могла бы заплатить впоследствии хорошую плату, хватило бы каждому немецкому бюргеру! Но Гитлер не хочет тратить. Он хочет взять все даром. Ну, и потеряет все, вот увидите.
— Вы большая патриотка. Но не слишком ли вы слепы в вашей ненависти к немцам?
— Феликс Карлович, как вам не стыдно? Неужели нельзя быть патриоткой без того, чтобы ненавидеть обязательно другие народы? Шовинизм уродлив и глуп, прежде всего. Я всегда уважала немцев, воспитывалась на их культуре, знаю их недостатки и достоинства и никогда не чувствовала к ним враждебности. Но теперь как-то перестала понимать. Ко мне приходит множество офицеров и солдат. Резкая разница между молодыми и постарше: молодежь почти вся преклоняется перед фюрером и упоена молниеносными победами. Постарше — вдумчивее, избегают говорить о партии. Многие рассказывают, как помогали русскому населению, и я охотно верю. Да сколько раз и мне самой оказывали услуги, бескорыстно и очень сердечно. Но почему они все ничего не знают, не видят, что творится? Когда я рассказываю фронтовикам — вскользь, осторожно, конечно, о гетто, о пленных — не знают, им и в голову не приходит задуматься над тем, что они видят на улице, на каждом шагу! А ведь от каждой желтой звезды, от каждой шатающейся фигуры пленного тянется хвост, и этих хвостов так много, что получается комета, страшная комета! А они говорят: «невозможно. И снова припев: «да-да, это партия...»
— Между прочим, — слегка улыбается Вальдбург, и в серьезных серых глазах проскальзывают искорки, — я ведь тоже в партии, вы знаете?
— Фазан? — невольно вырывается у Джан, и он громко смеется.
— Когда мы репатриировались, нас записывали автоматически в партию, и вы знаете, из прекрасного далека программа казалась очень разумной. Помощь крестьянству, социальное обеспечение, ликвидация безработицы, благоустройство рабочих...
— Прекрасные вещи. Если бы он этим и ограничился, я бы ратовала за нацизм так же, как теперь против него. За десять минут нашего разговора я наговорила достаточно для десяти лет концлагеря.
— Больше того, — усмехнулся Вальдбург.
— Да, но у меня только моя единственная жизнь, и мне нет дела до того, что потом история будет регистрировать цифры и я буду в них одним из нулей. Пока я не погибла — я должна жить, и не только заработать себе на существование, но и оправдать его с моей точки зрения. А если сейчас человечность — государственное преступление
— то плевала я на все государства с высокого берега!
— X вас завидный темперамент.
— Единственное, что еще осталось — принять участие в государственном заговоре; все остальное уже проделано.
Джан небрежно кидает последние слова, но улыбка остается на губах, а глаза внимательно следят за собеседником. Вальдбург так же внимательно смотрит на нее и так же улыбается. Джан закуривает «на паузе» — вспоминает она театральное выражение и удовлетворенно откидывается в кресле.
— Почему вы смеетесь, Надежда Николаевна?
— Потому что мне показалось сейчас, что, смотря на вас, я смотрю в зеркало...
— Я думаю, что вы убедитесь в этом еще больше, если я скажу, что... вы нуждаетесь в помощи, не так ли? Скажем — кой-какие документы, удостоверения личности, легализация, одним словом...
— Да, — облегченно вздохнула Джан.
Вальдбург подумал.
— Очень спешно? И сколько?
— Пока двое... но можно подождать, с одним даже надо, не знаю, выживет ли...
— Хорошо. Не обещаю, но думаю, что устрою. И, кроме того, вам было бы хорошо переменить обстановку. Небольшие экскурсии время от времени очень полезны для нервов. Хотите в Берлин? Это легче всего устроить. Скажем, летом. И главное — будьте осторожны, Надежда Николаевна!
— Я очень рада, что мы с вами поговорили так, Феликс Карлович. Маруся уже два раза звала ужинать, идемте. Только последний необходимый вопрос: вы меня простите, но я привыкла подходить по-деловому...
Вальдбург улыбнулся.
— Я, правда, не коммерческий человек, но слышал однажды краем уха заявление одной «спекулянтки», что на хлебе и жизни она принципиально не зарабатывает, не так ли? Но к одной фразе из нашего разговора мы, может быть, когда-нибудь вернемся, и тогда... кто знает, может быть, вы сможете оказать мне большую услугу — и, насколько я вас знаю, тоже без платы...
Джан молча протянула ему руку, и он так же молча пожал ее.
***
Пленного звали Анатолий Михайлович Карцев, по профессии журналист. Кормили и ухаживали за ним все, и он сразу стал своим человеком. Охотно рассказывал о себе, жадно набросился на библиотеку Джан и комплекты старых газет и журналов, сумел расположить к себе даже Веронику, с которой стал заниматься немецким языком. Джан купила ему приличный костюм и через месяц не могла себе представить, что этот человек, по первому взгляду ничем не отличавшийся от любого рижского знакомого, был изможденной фигурой, выхваченной из мартовской метели.
— Мне очень трудно благодарить вас за спасение, — сказал он ей, когда впервые встал, оделся и поднялся в мезонин. — Надеюсь только, что вам не придется пожалеть об этом.
Успокаивающе и приятно действовала его смелость — он спокойно ходил по улицам даже один, изучая город, просил Джан давать ему поручения, и в паутине тревоги, опутывавшей ее, казался каким-то исключением: как будто весь риск был только тогда, в метель, а теперь снег растаял — и с ним все страхи.
***
Страх, панический, колотящий дрожью страх приходит внезапно. «Засыплешься ты в эту субботу», — ласково-печально звучит над самым ухом Джан знакомый голос.
Джан просыпается сразу, широко открывает глаза, садится на тахту. В балконную дверь льется солнце. В комнате никого.
— Кто был у меня сейчас? — кричит Джан, вскакивая и бросаясь в одной рубашке к двери. Она даже сбегает вниз, босиком, и на ее крик высовываются в холл две фигуры: полуодетый Вальдбург из ванной и разом вылетевший в пижаме из кухни Карцев.
— Что случилось, Надежда Николаевна?
— Кто был у меня сейчас в комнате? — повторяет Джан. — Кто сказал... — Она взволнованно замолкает. Вальдбург пристально смотрит на нее* молча поднимается по лестнице и тщательно осматривает все углы и балкон. Джан идет вслед за ним.
— Вы видите призраки, — говорит он почему-то по-немецки и качает головой. — Что вы услышали?
Джан совестно за переполох и свое появление в ночной рубашке. Она молниеносно накидывает халат.
— Простите, мне показалось спросонок... но так ясно..'.
— Дурные сны бывают обычно после поздних ужинов, — наставительно замечает Вальдбург и спускается вниз.
Может быть, он и на самом деле так думает. Но Джан не видела никаких слов. Только голос, безо всякого повода, совершенно ясно, над самым ухом, удивительно знакомый, и вот не понять чей- «Засыплешься ты в эту субботу...»
Что сегодня? Среда... бывают и вещие сны. Правда также, что если она даже спокойно занимается обычными делами, то тревога остается в подсознании и вот может прорваться, принять такие формы, зазвучать голосом. А если это другое?.. Что же делать? Главное — Миша и Карцев. Убрать их из дома на субботу. Но куда? И если обыск, что опасно? Что унести? Куда?
Джан мысленно перебирает свои и чужие вещи: дом забит ими. Разве можно унести все, и некуда... А может быть, просто разгулялись нервы? Джан злится, придумывает десять комбинаций и сразу же безнадежно машет рукой. В четверг обходит лучших знакомых, самых надежных: смогут ли они на один-два дня принять к себе одного ее знакомого? Но все сразу настораживаются: кто это, если она, имея свой
дом, не может приютить сама? Значит, что-то не в порядке, Боже сохрани... в такое время...
Джан молится в ночь на субботу. Не о спасении, а просто так, и засыпает спокойно. Последняя мысль вызывает грустную улыбку — о неполученном письме. Он, наверно, уже погиб... или забыл?
Спит спокойно и крепко, как всегда, и встречает утро субботы слегка иронической улыбкой. Но день проходит тихо и скучно.
— Вот видите, Левштейн, — заканчивает Джан, — если со мной уже случаются такие штучки, то, значит, я начинаю терять нервы и в любой момент могу сорваться. Надо на некоторое время сократить деятельность, а вы хотите именно сейчас... По-моему, как раз все устраивается: дом ваш отделен от гетто, жена и дети работают в мастерской в Старом городе... постепенно все успокоится.
— Когда последний еврей будет закопан, станет совсем тихо, но я не хочу быть этим последним евреем! Нет, мадам. Я вам многого не рассказываю, зачем вас огорчать, когда ничем все равно не поможешь... Но как я раньше был против этого, так теперь считаю: или мы, я и моя семья, должны попытаться спастись, или мы попадем в яму, и очень скоро. Так что выбирайте сами. Настаивать я не могу, конечно. Но поверьте, что Левштейн еще пригодится вам, а я уж предусмотрю все, я не думаю пробыть у вас долго, у меня есть уже планы, я не такой идиот, как ваши пансионеры. И пусть это будет вашим последним еврейским делом!
«Засыплешься ты...» — эхом вспоминает Джан, но кивает. Да, трагедии стали обыденностью и больше не производят впечатления. Вот тебе и спасательный пыл и принципы! Почему так?
— Давайте обсудим, — твердо соглашается она и берет себя в руки. Что за ерунда, в конце концов.
***
— Послушай, Джан, — говорит Катышка, заложив руки за нагрудник передника и останавливаясь перед скамьей в углу сада, где Джан разрабатывает план огорода.—Я давно уже хотела сказать тебе... Ты старшая, конечно, но и великие люди делают ошибки... В общем, я не умею говорить, но ты не думаешь, что пора прекратить нашу гостиницу? Не знаю всех твоих дел, но думаю, что и без евреев ты тоже могла бы жить.
— Я-то да, а вот они куда без меня денутся?
— Ну, знаешь... Ты уже достаточно помогла, пускай другие тоже что-нибудь сделают.
— Так я и сокращаю... гостиницу, — оправдывается Джан.
— Берешь еще четыре человека, теперь, слава Богу, шесть будет, к это сокращение?! Не иголки ведь, неужели никто не заметит? Ведг живые же люди!
— Я сокращаю, — упрямо настаивает Джан. — Левштейн дал слово, что больше месяца не пробудет. Он очень энергичный человек, в
голова у него работает. Кроме того, на следующей неделе будут готовы документы...
—Всем!? И ты их достала?
— Угу... Миша и Левштейн переменят город, а Карцева Вальдбург берет под свое покровительство, у них там какая-то пропаганда, ну вот, он же журналист... Ты мне лучше вот что скажи: если здесь посадить морковь, а тут капусту, то, спрашивается, куда я дену горох? Нет, завтра же справлюсь относительно соседнего сада. Дом пустой, сад тоже, а Карцев мне его сразу раскопает. Пожалуйста, не качай головой. Как мы мучились без зелени эту зиму, а на следующую будет еще хуже... и кроме того, собственный горох нужен мне для противовеса, так сказать: все-таки что-то полезное по-настоящему...
***
Ход коня всегда представлялся Джан, ничего не понимавшей в шахматах, чрезвычайно сложным. А запутанный зигзаг из мастерской «Керам» через три знакомых дома и пятерых незнакомых людей, химика, фотографа, бывшего чиновника в префектуре и спившегося полицейского — простой вещью. Но и он не был сложнее пути обыкновенного человека в эти годы. В сороковых годах нашего столетия государственные законы стали преступлением, а понятие о преступности — старомодным водевилем. Относительность — сатанинское изобретение. В научных формулах она, может быть, и открывает новые горизонты, доступные очень многим, но для обыкновенных смертных суживает их, сводит в одну узкую щель единственно важного вопроса: как в нее пролезть и вылезть?
Джан долго теребила новые серенькие книжки латвийских паспортов, чтобы придать им старый вид.
Теперь в мезонине поселилась семья Левштейнов. Сам он просто пришел однажды вечером и остался, а жену с дочерьми Джан привезла в тот же день на извозчике. Подождала в Старом городе на условленном углу, пока они выскочили из швейной мастерской, сели и поехали. Им после хождения по мостовой, со звездами на груди в гетто, поездка по городу казалась неслыханной волнующей смелостью, девочки рассказывали потом отцу во всех подробностях, — а Джан скучала. Совсем неинтересно и слишком уж просто — можно бы и драматичнее. Но дома стало неуютно. Мадам пугалась и шарахалась на каждом шагу, Левштейн надоел Джан своими просьбами не ходить туда-то, не делать то-то, — ее безопасность теперь была для него вопросом собственной жизни, и только Инночка была очень довольна: девочки сидели в ее комнате и она обучала их балету!
— Не отличишь, — рассматривает Миша паспорт, — совсем как настоящий!
— Настоящий и есть, — обижается Джан. — За что же они такие деньги берут? Полторы тысячи за штуку, легко сказать!
— Прекрасная работа, — заключает Левштейн. — Вы молодец, мадам, и в награду теперь избавитесь от своих постояльцев, мы вам порядком надоели. Только еще отвезете жену с детьми в Митаву, одной ей будет страшно ехать...
Сорок два километра поезд идет теперь семь-восемь часов, и нужно разрешение на поездку. Джан раздобыла грузовик, и они садятся на чемоданы за кучей деревяшек для газогенератора. Только погоду не удалось заказать — середина мая, а не успели отъехать от дома, как пошел мокрый снег.
— Вы как раз надели новый костюм, я сейчас выну одеяло, закройтесь хоть им, — волнуется Миша. Костюм с лисами и шляпку с вуалью Джан надела нарочно: мало ли что может случиться в дороге, а элегантный вид всегда производит лучшее впечатление, хватит того, что мадам Левштейн одета чересчур скромно. Но теперь она стучит зубами и в одеяле, на открытом грузовике.
Военные машины беспрерывно летят навстречу, приходится уступать дорогу, останавливаться, пропускать...
— Пешком скорее, — вяло жалуется Джан. У нее болит голова и хочется скорее домой. В «пекло» дорога закрыта после бегства Лев- штейна, о гетто и говорить нечего, и вообще, кажется, она сделала все, что могла, и вовремя, а дальше не для кого будет делать.
В Митаву приехали сосульками. Перетащили вещи, напились чаю, и Джан трогательно простилась.
— Я просто не верю своему счастью, — шепчет мадам Левштейн. — Мне все кажется, что открою глаза и проснусь в гетто, и меня потащат на грузовик и в яму... Не забывайте нас, приезжайте...
На обратном пути Джан совсем не ворочает языком, а шофер, молодой латыш, рассказывает ей, как один саймниекс повез в город гроб на телеге и заявил патрулю, что везет тещу хоронить. Те раскрыли гроб — а там заколотая свинья лежит.
Свинья в гробу вертится перед глазами Джан и хрюкает мотором. Дорога медленно подползает под колеса и откатывается назад... кажется, никогда не доехать до Риги...
Дома непривычная пустота. Левштейн уехал вчера с кавказцами в провинцию, только Карцев остался, но у него есть удостоверение от Вальдбурга.
— Наконец-то! — крестится Вероника. — Господи, Джан, я на завтра благодарственный молебен заказала! Как я боялась все это время, — просто сказать не могу. И тебе нельзя говорить, и сама места не находишь. Извелась просто!
— Ты извелась, а я заболела, — бормочет Джан. — Дайте мне аспирину и грог сделайте... Маруся, я сразу же в постель... Завтра поваляюсь немного...
Джан устала. У нее жестокий грипп, высокая температура и даже бред. Золотистый шелк абажура расплывается огромным пятном, и острые, колючие лучи выскакивают из скрещенных треугольников. Джан считает их, и непременно нужно понять, зачем они... Вот один луч протыкает башни Старого Города, и они раскачиваются и горят, и падают вниз, в яму, оттуда шевелятся руки и ноги, лучи жгут их... — это люди, они воют, а их засыпают желтым песком... А на колокольне
вспыхивает красная звезда, и все это крутится чертовым колесом. Звезды только на небе должны быть, нельзя стаскивать их с неба!
— Нельзя! Нельзя! — кричит Джан и просыпается от собственного крика. Катышка с озабоченным лицом считает пульс и уже держит наготове какие-то таблетки.
— Конечно, нельзя, Джанушка, — успокаивающе говорит она, — но ведь теперь все можно, ты знаешь. Вот прими, и тебе станет лучше...
— Звезда Давида, — шепчет Джан, глотая и таблетки и слезы, — уберите звезду! Пожалуйста!
Содержание
- Корабли Старого Города - предисловие
- Корабли Старого Города - часть 1
- Корабли Старого Города - часть 2
- Корабли Старого Города - часть 3
- Корабли Старого Города - часть 4
- Корабли Старого Города - часть 5
- Корабли Старого Города - часть 6
- Корабли Старого Города - часть 7
- Корабли Старого Города - часть 8
- Корабли Старого Города - часть 9
- Корабли Старого Города - часть 10
- Корабли Старого Города - часть 11
- Корабли Старого Города - часть 12