Авторы

Юрий Абызов
Виктор Авотиньш
Юрий Алексеев
Юлия Александрова
Мая Алтементе
Татьяна Амосова
Татьяна Андрианова
Анна Аркатова, Валерий Блюменкранц
П. Архипов
Татьяна Аршавская
Михаил Афремович
Василий Барановский
Вера Бартошевская
Всеволод Биркенфельд
Марина Блументаль
Валерий Блюменкранц
Александр Богданов
Надежда Бойко (Россия)
Катерина Борщова
Мария Булгакова
Ираида Бундина (Россия)
Янис Ванагс
Игорь Ватолин
Тамара Величковская
Тамара Вересова (Россия)
Светлана Видякина
Светлана Видякина, Леонид Ленц
Винтра Вилцане
Татьяна Власова
Владимир Волков
Валерий Вольт
Константин Гайворонский
Гарри Гайлит
Константин Гайворонский, Павел Кириллов
Ефим Гаммер (Израиль)
Александр Гапоненко
Анжела Гаспарян
Алла Гдалина
Елена Гедьюне
Александр Генис (США)
Андрей Германис
Андрей Герич (США)
Александр Гильман
Андрей Голиков
Борис Голубев
Юрий Голубев
Антон Городницкий
Виктор Грецов
Виктор Грибков-Майский (Россия)
Генрих Гроссен (Швейцария)
Анна Груздева
Борис Грундульс
Александр Гурин
Виктор Гущин
Владимир Дедков
Надежда Дёмина
Оксана Дементьева
Таисия Джолли (США)
Илья Дименштейн
Роальд Добровенский
Оксана Донич
Ольга Дорофеева
Ирина Евсикова (США)
Евгения Жиглевич (США)
Людмила Жилвинская
Юрий Жолкевич
Ксения Загоровская
Евгения Зайцева
Игорь Закке
Татьяна Зандерсон
Борис Инфантьев
Владимир Иванов
Александр Ивановский
Алексей Ивлев
Надежда Ильянок
Алексей Ионов (США)
Николай Кабанов
Константин Казаков
Имант Калниньш
Ирина Карклиня-Гофт
Ария Карпова
Валерий Карпушкин
Людмила Кёлер (США)
Тина Кемпеле
Евгений Климов (Канада)
Светлана Ковальчук
Юлия Козлова
Андрей Колесников (Россия)
Татьяна Колосова
Марина Костенецкая
Марина Костенецкая, Георг Стражнов
Нина Лапидус
Расма Лаце
Наталья Лебедева
Димитрий Левицкий (США)
Натан Левин (Россия)
Ираида Легкая (США)
Фантин Лоюк
Сергей Мазур
Александр Малнач
Дмитрий Март
Рута Марьяш
Рута Марьяш, Эдуард Айварс
Игорь Мейден
Агнесе Мейре
Маргарита Миллер
Владимир Мирский
Мирослав Митрофанов
Марина Михайлец
Денис Mицкевич (США)
Кирилл Мункевич
Николай Никулин
Тамара Никифорова
Сергей Николаев
Виктор Новиков
Людмила Нукневич
Константин Обозный
Григорий Островский
Ина Ошкая, Элина Чуянова
Ина Ошкая
Татьяна Павеле
Ольга Павук
Вера Панченко
Наталия Пассит (Литва)
Олег Пелевин
Галина Петрова-Матиса
Валентина Петрова, Валерий Потапов
Гунар Пиесис
Пётр Пильский
Виктор Подлубный
Ростислав Полчанинов (США)
Анастасия Преображенская
А. Преображенская, А. Одинцова
Людмила Прибыльская
Артур Приедитис
Валентина Прудникова
Борис Равдин
Анатолий Ракитянский
Глеб Рар (ФРГ)
Владимир Решетов
Анжела Ржищева
Валерий Ройтман
Яна Рубинчик
Ксения Рудзите, Инна Перконе
Ирина Сабурова (ФРГ)
Елена Савина (Покровская)
Кристина Садовская
Маргарита Салтупе
Валерий Самохвалов
Сергей Сахаров
Наталья Севидова
Андрей Седых (США)
Валерий Сергеев (Россия)
Сергей Сидяков
Наталия Синайская (Бельгия)
Валентина Синкевич (США)
Елена Слюсарева
Григорий Смирин
Кирилл Соклаков
Георг Стражнов
Георг Стражнов, Ирина Погребицкая
Александр Стрижёв (Россия)
Татьяна Сута
Георгий Тайлов
Никанор Трубецкой
Альфред Тульчинский (США)
Лидия Тынянова
Сергей Тыщенко
Павел Тюрин
Михаил Тюрин
Нил Ушаков
Татьяна Фейгмане
Надежда Фелдман-Кравченок
Людмила Флам (США)
Лазарь Флейшман (США)
Елена Францман
Владимир Френкель (Израиль)
Светлана Хаенко
Инна Харланова
Георгий Целмс (Россия)
Сергей Цоя
Ирина Чайковская
Алексей Чертков
Евграф Чешихин
Сергей Чухин
Элина Чуянова
Андрей Шаврей
Николай Шалин
Владимир Шестаков
Валдемар Эйхенбаум
Абик Элкин
Фёдор Эрн
Александра Яковлева

Уникальная фотография

Хор донских казаков в Риге, 1928 год

Хор донских казаков в Риге, 1928 год

Корабли Старого Города

Ирина Сабурова (ФРГ)

Корабли Старого Города - часть 10

Часть 10

Весна обрушивается мартовскими бурями на город, гуляла метелями, растекалась гололедицей. Через город проходили транспорты германских солдат — безруких, безногих, беспалых: — «Генерал Мороз» давал сражения всю эту зиму. Наполеоновская ошибка повторялась в увеличенном размере. Но победы праздновались, войска шли дальше.
Браухич, протестовавший, доказывавший — был убран.
В начале зимы краснощские солдаты в одних мундирчиках часто играли на улицах в снежки, морозно и весело звенели голоса. Бодро пелись маршевые песни. Ах, пустяки, немцы — закаленный народ, привыкли спать в истопленных спальнях... В конце зимы на улицах появились новые фигуры — в овчинных шубах поверх шинелей, в папахах даже...
«Вир — Козакен», смеялись германские офицеры, похлопывая громадными рукавицами. Рукавицы были нужны перед Рождеством уже, но Россия, как всегда почему-то, оказалась загадочной страной, совершенно неизвестной, непонятной и неожиданной, хотя учебники географии и истории может прочесть каждый...
Пленные отправлялись в Германию. На платформах, поездами, Тридцать два, тридцать пять ниже нуля... Провожатые не мерзли — очень уж много приходилось сбрасывать трупов — шпалами — под откос. Из одной партии в семьдесят пять тысяч человек доехало три тысячи...
—    На каждой остановке пройдешь вдоль поезда, — рассказывал Джан знакомый, поступивший в вермахт, — и сразу знаешь: если воют, значит — иди мимо, живы! А молчат — вались дерево на дерево! Надоело до чертиков, поганая работа, больше не повезу...
Победы заковывались в лед, неподвижный и страшный, как статуя Командора — и тяжело было пожатье каменной его десницы.

***

Всего пять часов вечера, но улицы тонут в бешеной метели. Наверное, рижские колокольни проткнули своими шпилями тучи, и они прорвались и падают. Ветру не поднять их — все гуще и гуще лепится снег, в полчаса вырастают сугробы на панели чуть ли не по колено, в глаза, в лицо, за воротник — со всех сторон сразу ветер швыряет крутящиеся клочки, слепит и воет...
—    В такую погоду добрый хозяин даже гестаповца на улицу не выгонит, — бормочет мокрыми от снега губами Джан.
Она топает вместе с Марусей через сугробы открытой к Двине Ганзейской улицы. В пять свидание с Левштейном, и продуктов набралось так много, что она одна не может снести всех сумок. Чтоб не бегать зря, взяла на помощь Марусю. Пусть та подождет на другой стороне, а она выскочит и возьмет остальное.
Еле перебрались через Выгонную дамбу, на такой широкой улице ветер прямо с ног валит, из-за метели Джан трамвая не разглядела, метнулась в сторону, упала на вторые рельсы и ссадила колено.
—    Очень больно? — сочувственно стонет Маруся и смешно моргает ресницами — они у нее совсем седые, как ватные.
—    Колено казенное, а вот чулок жалко — определенно дыра с кулак величиной, — ворчит Джан.
Из метельного вихря вырастает что-то длинное, и они бросаются на тротуар. Пленные идут. Колонна заворачивает от Выгонной дамбы на Ганзейскую, по дороге, значит.
—    Сейчас ни зги не видно, — шепчет Джан на ухо Марусе, — идем медленнее, как будто не разглядели и хотим перейти на другую сторону улицы — и дадим им! Приготовь заранее — в сетке масло и табак сверху, в пакетах.
Обе настораживаются, пригибаются от ветра, оглядываются: в трех шагах ничего не различишь, кажется, не улица совсем, а мглистая степь в буран: метель, снег стер все границы...
—    А-а-а-а... — стонет вдруг колонна — а-а-а!
—    Господи, не могу, не могу я больше! — вырывается чей-то ясный, пронзительный, предсмертный вопль, и метель взвывает сразу в ответ. Крики, удары, упал кто-то, свалка — ряды расстраиваются. Маруся, с расширенными от ужаса глазами, бросила сумки и одной рукой хватает Джан за рукав, другой зажимает ей рот. У Джан рвется ответный вопль, душится намокшей шерстяной рукавичкой.
—    Хальт, вег, форвертс! Хальт, хальт!
С угла Царско-Садовой вырываются две тяжелые военные машины и врезываются почти в колонну. Пленные шарахаются, застревают в сугробах.    «
Маруся еле держит Джан, поверх ее руки та улавливает глазом что-то. Крик потряс ее, взбудоражил, обострил чутье. В короткую минуту, между проносящимися грузовиками и сугробами Джан ныряет в метель и, схватив одну из фигур за локоть, падает, увлекая пленного за собой.
—    Ползи в сугробы, — шепчет она, —сейчас поворот. Скорее, скорее!..
Белый дом бывшего американского посольства на углу Царско-Садовой и Ганзейской с въездом для автомобиля отступает от широкой панели. Джан знает здесь каждый шаг, и прежде чем сознает сама, как это получилось, они оба за спасительным накатом снега, под самым забором. Ругань немецких солдат за углом, колонна вытягивается к Форбургу, кто там разберет в эту метель и сумерки, что одного человека не хватает...
—    Вы кричали? — шепотом спрашивает Джан промокшую, провонявшую шинель около своего лица и медленно поднимается. Внезапно приходит в голову, что ей-то лежать незачем. Не стреляли, и слава Богу!
—    А теперь что? — заглушенный и невразумительный ответ.
—    Лежите пока, я посмотрю.
Джан кладет ему на спину свою сумку и отходит на два шага. Куколка, где ты? Ау?
—    Джан, что случилось? — бежит сзади Маруся. — Ты опять упала?
—    Ну да. На тебе вязаная кофточка надета?
—    Голубая моя... в чем дело?
—    Пойди в подъезд, Куколка, — весело распоряжается Джан, продолжая внимательно оглядываться, — сними ее и дай мне. Потом беги домой без оглядки и разогрей бульон. Я устраиваю маскарад. Поход в пекло отменяется. Ну, живо!
—    Джан, неужели ты... тебе удалось? Где он?
—    Маруся, еще слово...
—    Да-да! — Маруся в диком возбуждении вприскочку летит в подъезд, и через секунду Джан следует за ней. Она снимает свою шубу, надевает кофточку и выходит на улицу. Маруся сгорает от любопытства, страха и радости, но Джан грозно хмурит брови, и она скрывается в белой завесе. Теперь на улице только ветер и снег.
—    Встаньте, — строго говорит Джан, притрагиваясь носком ботинка к грязной продолговатой куче, — и бросьте шапку, шинель скиньте тоже и эту тряпку с шеи, пожалуйста.
Он дрожит и стучит зубами, пока Джан неловко натягивает ему на голову свой капор и шубу на плечи. Пленный по крайней мере на голову выше ее. Шуба трещит на широких плечах, застегнуть можно только на одну пуговицу, руки вылезают из рукавов, и пахнет от него кислым.
«Во вшах, наверно, но грязь можно вычистить, только бы не тиф», — решает про себя Джан. — Идемте теперь к нам, — говорит она вслух. — Закройте лицо муфтой, чтобы не было видно щетины. Вот так. Можете идти? Тут недалеко. Минут пять. Если я остановлюсь, подгибайте ноги сразу и проваливайтесь в снег. Господи, какая моя шуба на вас короткая! Все ноги видно. Ну, в такую погоду... и молчите, что бы ни случилось, молчите!
Она берет его под руку и не идет, а бежит по Ганзейской, вглядываясь вперед, стараясь держаться ближе к сугробам", чтобы вдавить в них при случае эти предательские, невероятно растоптанные сапоги, выпирающие из-под элегантного каракуля на добрую сажень! Но на Ганзейской еще хорошо, она всегда тихая улица, а вот трамвай на Выгонной дамбе, две остановки как раз, и целый квартал надо пройти, и машины все время... Метелица, голубушка, выручай, замети! Господи, помоги!
—    Я не могу так быстро... — бормочет пленный. — Бросьте вы меня под забором. Все равно уж.
—    Этого еще не хватало! — возмущается Джан. — На половине пути! Ну, подбодритесь, милый, немножко еще... сейчас страшная улица, ее бы пройти скорее... Опирайтесь на меня, я выдержу. Сейчас я !вас приведу в теплую комнату, накормлю, вымою, переоденетесь в чистое и ляжете в постель, и закурите, и водки дам вам немного. Ну, еще немного, да не плачьте же, я сама сейчас заплачу, а на улице неудобно реветь, И как это вы таким большим и тяжелым выросли... не сметь ложиться на землю, мерзавец, а то я вас за ноги поволоку! Еще десять шагов, ну, еще — еще... вот так!
Последние слова уже хрип. Хрипит шатающийся пленный, хрипит Джан, сгибаясь под его тяжестью, дышит, как паровоз, глотает снег, широко раскрыв рот, и тащит, тащит... только бы протолкнуть его в узкий проход между садом и пустым домом среди изгородей и заборов, и бежать на свой двор, крикнуть Марусю из кухни...
Может быть, кому-нибудь и попалась на глаза в метельный мартовский вечер эта странная пара на Выгонной дамбе. Но кто будет разглядывать в такую погоду? А как две женщины тащили, подпирая, «третью» на задворках за садами — этого никто не видел.
На кухне пленный сделал слабые попытки освободиться от шубы. Маруся помогла ему, усадила за стол, а Джан побежала в столовую и принесла бокальчик вина и две лепешки сухого печенья.
—    Прежде всего топи ванну, но немного, настоящей ванны он не выдержит, а в таком виде к нему прикоснуться страшно. Пейте, это легкое, и вас подбодрит. Так, теперь молока, горячего. Еще печенье, и пока хватит. Вы понимаете, вас нельзя накормить сейчас как следует, вы сразу умрете. Слышишь, Маруся? Не сметь ничего давать без моего разрешения. Готовь белье, посмотри в шкафу Бея...
Через час на диване под плюшевым одеялом лежал выбритый, исхудалый шатен и медленно ел суп. Рука часто опускалась с ложкой, он виновато улыбался.
—    Ну да, после ванной вас разморило окончательно, — кивнула Джан. — Как ноги?
—    По-моему, в порядке, — отозвался Миша. — Пальцами шевелит.
—    Значит, хорошо. Катышка придет, тогда пусть пичкает его лекарствами, это теперь ее страсть, а я больше по здравому смыслу. Пусть выспится, потом посмотрим, Миша, вы просто молодец — из такого чучела человека сделали. И ругают же меня сегодня на «пекле»! Завтра придется без подготовки идти, нехорошо.
—    Вы пройдете, Надежда Николаевна, — убежденно сказал Миша. — У вас в доме я перестал удивляться...
Дверь на половину Вальдбурга слегка приоткрылась, и он просунул голову в холл.
—    Надежда Николаевна, зайдите ко мне на минутку. Ну и метель сегодня! В такую погоду совершенно необходимо выпить перед ужином. Вы тоже недавно вернулись?
—    Гуляла!
—    И вид у вас такой торжествующий, как будто именинница или сто тысяч в лотерею выиграли... Удачные дела? Вот попробуйте: это нам из военной добычи прислали — настоящий коньяк...
—    Что я вижу! Мои любимые миноги! Феликс Карлович, вы волшебник. В нашем бывшем рыбном городе даже селедки на вес золота не достанешь.
—    Но, в общем, вы питаетесь неплохо, насколько я мог заметить?
—    Жаловаться грешно. Я, видите ли, считаю, что голод неизбежен, и поэтому надо есть, чтобы накопить силы.
—    Вы не верите в победу?
—    Нет, — сухо режет Джан.
—    А почему?
—    По-моему, Гитлер совершил две крупнейшие ошибки, и они окажутся роковыми. Если не завтра, то через год. Если мяч бросить на наклонную плоскость, то он неизбежно покатится вниз, вопрос времени.
—    И эти две ошибки?
—    Гетто и русские пленные, Я не говорю о других. Может быть, их нет, или очень много, я не политик и не полководец. Но об этих двух я могу судить, и они громадны и непоправимы. Не говорю о морали, попрании божеских законов, что тоже всегда карается, между прочим. Возьмем просто голый расчет. Выселить нежелательных жильцов из дома можно и без убийства, потому что право выселения есть у каждого хозяина, а права убийства — ни у кого. Это во-первых. Во-вторых... Россия. Сфинкс Востока, подумаешь! Когда это говорят философы — я еще понимаю, но государственным деятелям следовало бы почитать учебник географии и истории, хотя бы для средних классов... Политику делают без сердца и мораль в ней ни при чем. Но расчет: голые цифры. Сколько квадратных километров занимает Россия? Двадцать один миллион! Сколько надо занять, чтобы покорить такую страну? Какую армию может выставить Германия, когда у нее всего восемьдесят миллионов населения? Вывод, по-моему, совершенно ясен: для того,чтобы победить Россию, требуется или такая военная мощь, которой, пока что, еще ни у кого нет, — или надо сделать из населения не врагов, а друзей. Боже мой, если бы осенью этого года немцы воткнули палку в землю с Национальным русским флагом, объявили национальное русское правительство! Миллионы — четыре миллиона красноармейцев, здоровых, сильных мужчин сдались за первые полгода войны! Если бы эти миллионы вооружить и направить против большевиков, а не уморить с голоду! Если бы вконец ограбленному
советскому населению дать хоть чуточку вздохнуть в занятых областях — то среди населения не было бы партизан, как уже есть теперь, и солдаты не перестали бы сдаваться, как уже теперь, а переходили бы целыми армиями на сторону победителей! И ведь Россия настолько богата, что за свое освобождение могла бы заплатить впоследствии хорошую плату, хватило бы каждому немецкому бюргеру! Но Гитлер не хочет тратить. Он хочет взять все даром. Ну, и потеряет все, вот увидите.
—    Вы большая патриотка. Но не слишком ли вы слепы в вашей ненависти к немцам?
—    Феликс Карлович, как вам не стыдно? Неужели нельзя быть патриоткой без того, чтобы ненавидеть обязательно другие народы? Шовинизм уродлив и глуп, прежде всего. Я всегда уважала немцев, воспитывалась на их культуре, знаю их недостатки и достоинства и никогда не чувствовала к ним враждебности. Но теперь как-то перестала понимать. Ко мне приходит множество офицеров и солдат. Резкая разница между молодыми и постарше: молодежь почти вся преклоняется перед фюрером и упоена молниеносными победами. Постарше — вдумчивее, избегают говорить о партии. Многие рассказывают, как помогали русскому населению, и я охотно верю. Да сколько раз и мне самой оказывали услуги, бескорыстно и очень сердечно. Но почему они все ничего не знают, не видят, что творится? Когда я рассказываю фронтовикам — вскользь, осторожно, конечно, о гетто, о пленных — не знают, им и в голову не приходит задуматься над тем, что они видят на улице, на каждом шагу! А ведь от каждой желтой звезды, от каждой шатающейся фигуры пленного тянется хвост, и этих хвостов так много, что получается комета, страшная комета! А они говорят: «невозможно. И снова припев: «да-да, это партия...»
—    Между прочим, — слегка улыбается Вальдбург, и в серьезных серых глазах проскальзывают искорки, — я ведь тоже в партии, вы знаете?
—    Фазан? — невольно вырывается у Джан, и он громко смеется.
—    Когда мы репатриировались, нас записывали автоматически в партию, и вы знаете, из прекрасного далека программа казалась очень разумной. Помощь крестьянству, социальное обеспечение, ликвидация безработицы, благоустройство рабочих...
—    Прекрасные вещи. Если бы он этим и ограничился, я бы ратовала за нацизм так же, как теперь против него. За десять минут нашего разговора я наговорила достаточно для десяти лет концлагеря.
—    Больше того, — усмехнулся Вальдбург.
—    Да, но у меня только моя единственная жизнь, и мне нет дела до того, что потом история будет регистрировать цифры и я буду в них одним из нулей. Пока я не погибла — я должна жить, и не только заработать себе на существование, но и оправдать его с моей точки зрения. А если сейчас человечность — государственное преступление
—    то плевала я на все государства с высокого берега!
—    X вас завидный темперамент.
—    Единственное, что еще осталось — принять участие в государственном заговоре; все остальное уже проделано.
Джан небрежно кидает последние слова, но улыбка остается на губах, а глаза внимательно следят за собеседником. Вальдбург так же внимательно смотрит на нее и так же улыбается. Джан закуривает «на паузе» — вспоминает она театральное выражение и удовлетворенно откидывается в кресле.
—    Почему вы смеетесь, Надежда Николаевна?
—    Потому что мне показалось сейчас, что, смотря на вас, я смотрю в зеркало...
—    Я думаю, что вы убедитесь в этом еще больше, если я скажу, что... вы нуждаетесь в помощи, не так ли? Скажем — кой-какие документы, удостоверения личности, легализация, одним словом...
—    Да, — облегченно вздохнула Джан.
Вальдбург подумал.
—    Очень спешно? И сколько?
—    Пока двое... но можно подождать, с одним даже надо, не знаю, выживет ли...
—    Хорошо. Не обещаю, но думаю, что устрою. И, кроме того, вам было бы хорошо переменить обстановку. Небольшие экскурсии время от времени очень полезны для нервов. Хотите в Берлин? Это легче всего устроить. Скажем, летом. И главное — будьте осторожны, Надежда Николаевна!
—    Я очень рада, что мы с вами поговорили так, Феликс Карлович. Маруся уже два раза звала ужинать, идемте. Только последний необходимый вопрос: вы меня простите, но я привыкла подходить по-деловому...
Вальдбург улыбнулся.
—    Я, правда, не коммерческий человек, но слышал однажды краем уха заявление одной «спекулянтки», что на хлебе и жизни она принципиально не зарабатывает, не так ли? Но к одной фразе из нашего разговора мы, может быть, когда-нибудь вернемся, и тогда... кто знает, может быть, вы сможете оказать мне большую услугу — и, насколько я вас знаю, тоже без платы...
Джан молча протянула ему руку, и он так же молча пожал ее.

***

Пленного звали Анатолий Михайлович Карцев, по профессии журналист. Кормили и ухаживали за ним все, и он сразу стал своим человеком. Охотно рассказывал о себе, жадно набросился на библиотеку Джан и комплекты старых газет и журналов, сумел расположить к себе даже Веронику, с которой стал заниматься немецким языком. Джан купила ему приличный костюм и через месяц не могла себе представить, что этот человек, по первому взгляду ничем не отличавшийся от любого рижского знакомого, был изможденной фигурой, выхваченной из мартовской метели.
—    Мне очень трудно благодарить вас за спасение, — сказал он ей, когда впервые встал, оделся и поднялся в мезонин. — Надеюсь только, что вам не придется пожалеть об этом.
Успокаивающе и приятно действовала его смелость — он спокойно ходил по улицам даже один, изучая город, просил Джан давать ему поручения, и в паутине тревоги, опутывавшей ее, казался каким-то исключением: как будто весь риск был только тогда, в метель, а теперь снег растаял — и с ним все страхи.

***

Страх, панический, колотящий дрожью страх приходит внезапно. «Засыплешься ты в эту субботу», — ласково-печально звучит над самым ухом Джан знакомый голос.
Джан просыпается сразу, широко открывает глаза, садится на тахту. В балконную дверь льется солнце. В комнате никого.
—    Кто был у меня сейчас? — кричит Джан, вскакивая и бросаясь в одной рубашке к двери. Она даже сбегает вниз, босиком, и на ее крик высовываются в холл две фигуры: полуодетый Вальдбург из ванной и разом вылетевший в пижаме из кухни Карцев.
—    Что случилось, Надежда Николаевна?
—    Кто был у меня сейчас в комнате? — повторяет Джан. — Кто сказал... — Она взволнованно замолкает. Вальдбург пристально смотрит на нее* молча поднимается по лестнице и тщательно осматривает все углы и балкон. Джан идет вслед за ним.
—    Вы видите призраки, — говорит он почему-то по-немецки и качает головой. — Что вы услышали?
Джан совестно за переполох и свое появление в ночной рубашке. Она молниеносно накидывает халат.
—    Простите, мне показалось спросонок... но так ясно..'.
—    Дурные сны бывают обычно после поздних ужинов, — наставительно замечает Вальдбург и спускается вниз.
Может быть, он и на самом деле так думает. Но Джан не видела никаких слов. Только голос, безо всякого повода, совершенно ясно, над самым ухом, удивительно знакомый, и вот не понять чей- «Засыплешься ты в эту субботу...»
Что сегодня? Среда... бывают и вещие сны. Правда также, что если она даже спокойно занимается обычными делами, то тревога остается в подсознании и вот может прорваться, принять такие формы, зазвучать голосом. А если это другое?.. Что же делать? Главное — Миша и Карцев. Убрать их из дома на субботу. Но куда? И если обыск, что опасно? Что унести? Куда?
Джан мысленно перебирает свои и чужие вещи: дом забит ими. Разве можно унести все, и некуда... А может быть, просто разгулялись нервы? Джан злится, придумывает десять комбинаций и сразу же безнадежно машет рукой. В четверг обходит лучших знакомых, самых надежных: смогут ли они на один-два дня принять к себе одного ее знакомого? Но все сразу настораживаются: кто это, если она, имея свой
дом, не может приютить сама? Значит, что-то не в порядке, Боже сохрани... в такое время...
Джан молится в ночь на субботу. Не о спасении, а просто так, и засыпает спокойно. Последняя мысль вызывает грустную улыбку — о неполученном письме. Он, наверно, уже погиб... или забыл?
Спит спокойно и крепко, как всегда, и встречает утро субботы слегка иронической улыбкой. Но день проходит тихо и скучно.
—    Вот видите, Левштейн, — заканчивает Джан, — если со мной уже случаются такие штучки, то, значит, я начинаю терять нервы и в любой момент могу сорваться. Надо на некоторое время сократить деятельность, а вы хотите именно сейчас... По-моему, как раз все устраивается: дом ваш отделен от гетто, жена и дети работают в мастерской в Старом городе... постепенно все успокоится.
—    Когда последний еврей будет закопан, станет совсем тихо, но я не хочу быть этим последним евреем! Нет, мадам. Я вам многого не рассказываю, зачем вас огорчать, когда ничем все равно не поможешь... Но как я раньше был против этого, так теперь считаю: или мы, я и моя семья, должны попытаться спастись, или мы попадем в яму, и очень скоро. Так что выбирайте сами. Настаивать я не могу, конечно. Но поверьте, что Левштейн еще пригодится вам, а я уж предусмотрю все, я не думаю пробыть у вас долго, у меня есть уже планы, я не такой идиот, как ваши пансионеры. И пусть это будет вашим последним еврейским делом!
«Засыплешься ты...» — эхом вспоминает Джан, но кивает. Да, трагедии стали обыденностью и больше не производят впечатления. Вот тебе и спасательный пыл и принципы! Почему так?
—    Давайте обсудим, — твердо соглашается она и берет себя в руки. Что за ерунда, в конце концов.

***

—    Послушай, Джан, — говорит Катышка, заложив руки за нагрудник передника и останавливаясь перед скамьей в углу сада, где Джан разрабатывает план огорода.—Я давно уже хотела сказать тебе... Ты старшая, конечно, но и великие люди делают ошибки... В общем, я не умею говорить, но ты не думаешь, что пора прекратить нашу гостиницу? Не знаю всех твоих дел, но думаю, что и без евреев ты тоже могла бы жить.
—    Я-то да, а вот они куда без меня денутся?
—    Ну, знаешь... Ты уже достаточно помогла, пускай другие тоже что-нибудь сделают.
—    Так я и сокращаю... гостиницу, — оправдывается Джан.
—    Берешь еще четыре человека, теперь, слава Богу, шесть будет, к это сокращение?! Не иголки ведь, неужели никто не заметит? Ведг живые же люди!
—    Я сокращаю, — упрямо настаивает Джан. — Левштейн дал слово, что больше месяца не пробудет. Он очень энергичный человек, в
голова у него работает. Кроме того, на следующей неделе будут готовы документы...
—Всем!? И ты их достала?
—    Угу... Миша и Левштейн переменят город, а Карцева Вальдбург берет под свое покровительство, у них там какая-то пропаганда, ну вот, он же журналист... Ты мне лучше вот что скажи: если здесь посадить морковь, а тут капусту, то, спрашивается, куда я дену горох? Нет, завтра же справлюсь относительно соседнего сада. Дом пустой, сад тоже, а Карцев мне его сразу раскопает. Пожалуйста, не качай головой. Как мы мучились без зелени эту зиму, а на следующую будет еще хуже... и кроме того, собственный горох нужен мне для противовеса, так сказать: все-таки что-то полезное по-настоящему...

***

Ход коня всегда представлялся Джан, ничего не понимавшей в шахматах, чрезвычайно сложным. А запутанный зигзаг из мастерской «Керам» через три знакомых дома и пятерых незнакомых людей, химика, фотографа, бывшего чиновника в префектуре и спившегося полицейского — простой вещью. Но и он не был сложнее пути обыкновенного человека в эти годы. В сороковых годах нашего столетия государственные законы стали преступлением, а понятие о преступности — старомодным водевилем. Относительность — сатанинское изобретение. В научных формулах она, может быть, и открывает новые горизонты, доступные очень многим, но для обыкновенных смертных суживает их, сводит в одну узкую щель единственно важного вопроса: как в нее пролезть и вылезть?
Джан долго теребила новые серенькие книжки латвийских паспортов, чтобы придать им старый вид.
Теперь в мезонине поселилась семья Левштейнов. Сам он просто пришел однажды вечером и остался, а жену с дочерьми Джан привезла в тот же день на извозчике. Подождала в Старом городе на условленном углу, пока они выскочили из швейной мастерской, сели и поехали. Им после хождения по мостовой, со звездами на груди в гетто, поездка по городу казалась неслыханной волнующей смелостью, девочки рассказывали потом отцу во всех подробностях, — а Джан скучала. Совсем неинтересно и слишком уж просто — можно бы и драматичнее. Но дома стало неуютно. Мадам пугалась и шарахалась на каждом шагу, Левштейн надоел Джан своими просьбами не ходить туда-то, не делать то-то, — ее безопасность теперь была для него вопросом собственной жизни, и только Инночка была очень довольна: девочки сидели в ее комнате и она обучала их балету!
—    Не отличишь, — рассматривает Миша паспорт, — совсем как настоящий!
—    Настоящий и есть, — обижается Джан. — За что же они такие деньги берут? Полторы тысячи за штуку, легко сказать!
—    Прекрасная работа, — заключает Левштейн. — Вы молодец, мадам, и в награду теперь избавитесь от своих постояльцев, мы вам порядком надоели. Только еще отвезете жену с детьми в Митаву, одной ей будет страшно ехать...
Сорок два километра поезд идет теперь семь-восемь часов, и нужно разрешение на поездку. Джан раздобыла грузовик, и они садятся на чемоданы за кучей деревяшек для газогенератора. Только погоду не удалось заказать — середина мая, а не успели отъехать от дома, как пошел мокрый снег.
—    Вы как раз надели новый костюм, я сейчас выну одеяло, закройтесь хоть им, — волнуется Миша. Костюм с лисами и шляпку с вуалью Джан надела нарочно: мало ли что может случиться в дороге, а элегантный вид всегда производит лучшее впечатление, хватит того, что мадам Левштейн одета чересчур скромно. Но теперь она стучит зубами и в одеяле, на открытом грузовике.
Военные машины беспрерывно летят навстречу, приходится уступать дорогу, останавливаться, пропускать...
—    Пешком скорее, — вяло жалуется Джан. У нее болит голова и хочется скорее домой. В «пекло» дорога закрыта после бегства Лев- штейна, о гетто и говорить нечего, и вообще, кажется, она сделала все, что могла, и вовремя, а дальше не для кого будет делать.
В Митаву приехали сосульками. Перетащили вещи, напились чаю, и Джан трогательно простилась.
—    Я просто не верю своему счастью, — шепчет мадам Левштейн. — Мне все кажется, что открою глаза и проснусь в гетто, и меня потащат на грузовик и в яму... Не забывайте нас, приезжайте...
На обратном пути Джан совсем не ворочает языком, а шофер, молодой латыш, рассказывает ей, как один саймниекс повез в город гроб на телеге и заявил патрулю, что везет тещу хоронить. Те раскрыли гроб — а там заколотая свинья лежит.
Свинья в гробу вертится перед глазами Джан и хрюкает мотором. Дорога медленно подползает под колеса и откатывается назад... кажется, никогда не доехать до Риги...
Дома непривычная пустота. Левштейн уехал вчера с кавказцами в провинцию, только Карцев остался, но у него есть удостоверение от Вальдбурга.
—    Наконец-то! — крестится Вероника. — Господи, Джан, я на завтра благодарственный молебен заказала! Как я боялась все это время, — просто сказать не могу. И тебе нельзя говорить, и сама места не находишь. Извелась просто!
—    Ты извелась, а я заболела, — бормочет Джан. — Дайте мне аспирину и грог сделайте... Маруся, я сразу же в постель... Завтра поваляюсь немного...
Джан устала. У нее жестокий грипп, высокая температура и даже бред. Золотистый шелк абажура расплывается огромным пятном, и острые, колючие лучи выскакивают из скрещенных треугольников. Джан считает их, и непременно нужно понять, зачем они... Вот один луч протыкает башни Старого Города, и они раскачиваются и горят, и падают вниз, в яму, оттуда шевелятся руки и ноги, лучи жгут их... — это люди, они воют, а их засыпают желтым песком... А на колокольне
вспыхивает красная звезда, и все это крутится чертовым колесом. Звезды только на небе должны быть, нельзя стаскивать их с неба!
—    Нельзя! Нельзя! — кричит Джан и просыпается от собственного крика. Катышка с озабоченным лицом считает пульс и уже держит наготове какие-то таблетки.
—    Конечно, нельзя, Джанушка, — успокаивающе говорит она, — но ведь теперь все можно, ты знаешь. Вот прими, и тебе станет лучше...
—    Звезда Давида, — шепчет Джан, глотая и таблетки и слезы, — уберите звезду! Пожалуйста!