Авторы

Юрий Абызов
Виктор Авотиньш
Юрий Алексеев
Юлия Александрова
Мая Алтементе
Татьяна Амосова
Татьяна Андрианова
Анна Аркатова, Валерий Блюменкранц
П. Архипов
Татьяна Аршавская
Михаил Афремович
Вера Бартошевская
Василий Барановский
Всеволод Биркенфельд
Марина Блументаль
Валерий Блюменкранц
Александр Богданов
Надежда Бойко (Россия)
Катерина Борщова
Мария Булгакова
Ираида Бундина (Россия)
Янис Ванагс
Игорь Ватолин
Тамара Величковская
Тамара Вересова (Россия)
Светлана Видякина, Леонид Ленц
Светлана Видякина
Винтра Вилцане
Татьяна Власова
Владимир Волков
Валерий Вольт
Константин Гайворонский
Гарри Гайлит
Константин Гайворонский, Павел Кириллов
Ефим Гаммер (Израиль)
Александр Гапоненко
Анжела Гаспарян
Алла Гдалина
Елена Гедьюне
Александр Генис (США)
Андрей Германис
Андрей Герич (США)
Александр Гильман
Андрей Голиков
Юрий Голубев
Борис Голубев
Антон Городницкий
Виктор Грецов
Виктор Грибков-Майский (Россия)
Генрих Гроссен (Швейцария)
Анна Груздева
Борис Грундульс
Александр Гурин
Виктор Гущин
Владимир Дедков
Надежда Дёмина
Оксана Дементьева
Таисия Джолли (США)
Илья Дименштейн
Роальд Добровенский
Оксана Донич
Ольга Дорофеева
Ирина Евсикова (США)
Евгения Жиглевич (США)
Людмила Жилвинская
Юрий Жолкевич
Ксения Загоровская
Евгения Зайцева
Игорь Закке
Татьяна Зандерсон
Борис Инфантьев
Владимир Иванов
Александр Ивановский
Алексей Ивлев
Надежда Ильянок
Алексей Ионов (США)
Николай Кабанов
Константин Казаков
Имант Калниньш
Ирина Карклиня-Гофт
Ария Карпова
Валерий Карпушкин
Людмила Кёлер (США)
Тина Кемпеле
Евгений Климов (Канада)
Светлана Ковальчук
Юлия Козлова
Татьяна Колосова
Андрей Колесников (Россия)
Марина Костенецкая
Марина Костенецкая, Георг Стражнов
Нина Лапидус
Расма Лаце
Наталья Лебедева
Димитрий Левицкий (США)
Натан Левин (Россия)
Ираида Легкая (США)
Фантин Лоюк
Сергей Мазур
Александр Малнач
Дмитрий Март
Рута Марьяш
Рута Марьяш, Эдуард Айварс
Игорь Мейден
Агнесе Мейре
Маргарита Миллер
Владимир Мирский
Мирослав Митрофанов
Марина Михайлец
Денис Mицкевич (США)
Кирилл Мункевич
Тамара Никифорова
Сергей Николаев
Николай Никулин
Виктор Новиков
Людмила Нукневич
Константин Обозный
Григорий Островский
Ина Ошкая, Элина Чуянова
Ина Ошкая
Татьяна Павеле
Ольга Павук
Вера Панченко
Наталия Пассит (Литва)
Олег Пелевин
Галина Петрова-Матиса
Валентина Петрова, Валерий Потапов
Гунар Пиесис
Пётр Пильский
Виктор Подлубный
Ростислав Полчанинов (США)
А. Преображенская, А. Одинцова
Анастасия Преображенская
Людмила Прибыльская
Артур Приедитис
Валентина Прудникова
Борис Равдин
Анатолий Ракитянский
Глеб Рар (ФРГ)
Владимир Решетов
Анжела Ржищева
Валерий Ройтман
Яна Рубинчик
Ксения Рудзите, Инна Перконе
Ирина Сабурова (ФРГ)
Елена Савина (Покровская)
Кристина Садовская
Маргарита Салтупе
Валерий Самохвалов
Сергей Сахаров
Наталья Севидова
Андрей Седых (США)
Валерий Сергеев (Россия)
Сергей Сидяков
Наталия Синайская (Бельгия)
Валентина Синкевич (США)
Елена Слюсарева
Григорий Смирин
Кирилл Соклаков
Георг Стражнов
Георг Стражнов, Ирина Погребицкая
Александр Стрижёв (Россия)
Татьяна Сута
Георгий Тайлов
Никанор Трубецкой
Альфред Тульчинский (США)
Лидия Тынянова
Сергей Тыщенко
Михаил Тюрин
Павел Тюрин
Нил Ушаков
Татьяна Фейгмане
Надежда Фелдман-Кравченок
Людмила Флам (США)
Лазарь Флейшман (США)
Елена Францман
Владимир Френкель (Израиль)
Светлана Хаенко
Инна Харланова
Георгий Целмс (Россия)
Сергей Цоя
Ирина Чайковская
Алексей Чертков
Евграф Чешихин
Сергей Чухин
Элина Чуянова
Андрей Шаврей
Николай Шалин
Владимир Шестаков
Валдемар Эйхенбаум
Абик Элкин
Фёдор Эрн
Александра Яковлева

Уникальная фотография

«День русской культуры» в селе Михалово

«День русской культуры» в селе Михалово

Корабли Старого Города

Ирина Сабурова (ФРГ)

Корабли Старого Города - часть 3

Часть 3

Да, эта пьеса называлась «Корабли Старого Города». В маленьком театрике, на окраине города, в грязных серых декорациях шла почему-то вдруг оранжевая полоса, изображавшая цветной парус. Из-за сцены невпопад играла музыка. Кто-то, очевидно помощник режиссера, нещадно и методично колотил стулом, изображая грохот рушащегося здания... А на сцене в это время метались средневековый шут, Дофин в голубом шелковом камзоле маркиза восемнадцатого столетия, фрачных туфлях с чужой ноги и каким-то кокошником на голове... Печальную же девушку Старого Города, Тоску изображала красивая молодая женщина в сильно декольтированном платье. И что самое главное: ни один из актеров, кроме Черного и Шута, воспринимавших все слишком трагически, не только не верил тому, что говорил, но просто не понимал этого...
«Корабли» на сцене Народного театра не были, конечно, событием. Но тем не менее в синий, сумасшедший месяц март Старый Город отправил корабли. Кроме автора и актеров в зале оказалась и публика. Некоторые услышали колдовскую формулу, сказанную Джан и звучавшую в зале, потому что такие формулы живут дольше, чем мы сами.
«Мы все отправляем в нашей жизни корабли за счастьем и ждем, что они вернутся».
«Эта мысль не нова, но автору удалось облечь ее в довольно яркую и образную форму», — было написано в рецензии сотрудницы большой русской газеты. Газета не давала рецензий о Народном театре, но нашлись благожелатели, попросившие отметить. Редактор командировал сотрудника помельче — Верескову. Она сидела в третьем ряду — высокая, полная, довольно вульгарная блондинка с белесым широким лицом и вздернутым носом. Но ей было только двадцать лет — а в эти годы у каждого человека мягкое сердце. Потом оно черствеет, озлобляется или разбивается. В зависимости от любви — или от того, что ее не было.
Внешне Верескову нельзя было упрекнуть в нежности. Вадим Охотьев, сидевший позади нее, видел очень розовую кожу, просвечивавшую на всем затылке. Полная белая шея напоминала ему кустодиевских купчих, лица он не мог разглядеть сразу, но решил обратить внимание — шея раздражала его.
Охотьев, полный серьезный брюнет с круглыми усами, любил ходить по старинке — в поддевке, высоких сапогах и картузе, и был
колоритной фигурой. Он кончил университет, знал языки и продолжал с большим успехом дело отца — крупный оружейный и охотничий магазин на Известковой. В свободное время он изучал китайский язык. На любопытные вопросы морщил усы, тяжело упирался в собеседника черным цыганским взглядом и неохотно пояснял:    '
—    В торговле мне китайский, действительно, ни к чему. Но не единым хлебом сыт человек.
Для души ему нужны были Конфуций и легкие, острые, как штрихи на шелке, стихи китайских поэтов. Новая пьеса ему понравилась. В ней была незавершенность, большое тире, заставлявшее подумать. В антракте Охотьев переложил несколько запомнившихся изречений по-китайски и смысл раскрылся еще яснее.
В антракте он раскланялся со знакомым профессором, сидевшим в том же ряду. Профессор, маленький, сухой старичок, был страстным историком и номинальным главой старой фирмы. Дела не вел, давно предоставил его своим племянникам, а сам жил в маленьком особнячке на Поповой улице, рылся в архивах, ухаживал за розами в саду и писал книги. Он работал уже лет двадцать над историей Риги, собирая все предания и легенды. Билет продала ему Лада. «В виде реванша за розы», — сказала она с кокетливой улыбкой: профессор часто, завидя через забор хорошенькую соседку, преподносил ей со старомодной галантностью букет. Что он пойдет в театр, ей и в голову не пришло. Но профессор был заинтригован заглавием. Рига немыслима без кораблей. Интересно, что и в наши дни находятся люди, творящие легенды. К прошлому Риги она не имеет отношения — но, может быть, сама станет этим прошлым. Надо узнать, кто эта барышня — наверное, студентка? — и поговорить с ней.
В восьмом ряду сидит пожилая, очень полная дама с седой косичкой под черепаховым гребешком. Екатерина Андреевна Девиер, жена сенатора, давно знает и Елизавету Михайловну, и всю семью. Она сочувственно выслушивает надежды на процесс, помогла в свое время Веронике устроиться учительницей, кормила Джан ее любимым вареньем — так же как кормит теперь Катышку и Надю. У нее один, но очень большой талант — редкий сердечный такт и любовь к людям. Это настоящая русская женщина с большой душой и сердцем.
Конечно, Екатерина Андреевна не только заплатила за билет, но и сама распродала штук пятьдесят и, слегка отдуваясь, лично привезла деньги Джан. Сейчас, в театре, она только тихо вздыхала и заранее Придумывала утешительные слова, вполне представляя себе, как обливается кровью сердце автора от каждой мелочи, а мелочей было достаточно для самоубийства.
В самом первом ряду, предназначенном для почтенных гостей и своих, сидели Катышка и Надя. Катышка, чинная, как ее косички, застыла в благоговейном ужасе. Теперь она твердо была уверена, что Джан — особое существо. Человек, по воле которого на сцене появляются принцы и дьяволы, может совершить любые великие вещи.
Надю пьеса не интересовала нисколько. Похоже на сказку, но все плачут и скука. Жаль, что мать не пустит их на ужин к Джан.
Караваев грузно сидит, опираясь на палку с малахитовым набалдашником. У него полные, очень белые, слишком маленькие для мужчины руки, седая грива, орлиный профиль, монокль на черном шнурке. Один глаз всегда полузакрыт тяжелым веком, как у задумавшейся птицы, на губах улыбка. На сцене происходит что-то невообразимое — впрочем, он не совсем уверен, что именно. Посмотрев несколько минут, Караваев повернулся боком к сидевшему за ним полковнику Кузнецову и вполголоса начал разговор о всесокольском слете в Праге. Разговоры с Караваевым заключались в том, что он произносил монолог, а собеседникам оставалось восхищаться и вовремя подавать реплики. Говорить Караваев мог обо всем и обо всех сколько-нибудь знаменитых людях, от Мамонта Дальского до Александра Македонского, так как любые воспоминания сводились к тому, что именно, когда, где и как он, Караваев, видел, сказал и ответил.
Он принадлежал к древнему русскому роду — Караваевы были новгородскими посадниками. По его словам, молодым офицером сделал исключительную карьеру, кончил университет и военную академию, получил все возможные ордена за лихие подвиги, написал несколько трудов по истории русской литературы, жил во дворцах, знал запросто многих выдающихся людей, устраивал легендарные кутежи, был полубогом для женщин, баловнем судьбы и литературным критиком, а прошлое часто является для людей капиталом, процентами с которого они пытаются жить дальше.
Да, только по молодости Джан можно было простить дерзость: пригласить Караваева. Но самые начинающие, как и самые заслуженные авторы не боятся критиков по одной и той же причине: верят в собственные силы. Между началом и концом — жизнь, и литературные авгуры делают все возможное, чтобы разубедить их в этом. Бедная Джан!

***

Был еще ужин. Отчаяние, как и холод, замораживает человека до такого состояния, что его можно ампутировать почти безболезненно. Джан сидит во главе стола; справа Караваев, слева Нездолин. Они и разговаривают друг с другом через нее, тем более что ей, хозяйке дома без прислуги, постоянно приходится вставать.
—    Как твое настроение, Джан? — громко спрашивает Эль. Ее интересует не ответ, а соседи Джан.
—    Как в оперетке, — отвечает Джан, и вот с голосом ей трудно совладать, у нее деревянный, надменный тон: — Улыбка направо, улыбка налево, улыбка в публику и куплет! 
Караваев на секунду упирает в нее монокль. Это существо рядом не без юмора. Хозяйка дома, и, кажется, жена молодого карикатуриста и автор спектакля. Надо будет потом сказать ей что-нибудь — что? Неважно.
Нездолин, убедившись, что ему самому поговорить сегодня йе удастся, а слушать он уже устал, прощается с критиком и встает:
—    Итак, господа, предлагаю теперь поднять бокал в честь нашей очаровательной хозяйки, нашего верного товарища и помощника всего сезона, автора последней премьеры, и пожелать ей дальнейшего успеха на трудном тернистом поприще...
Нездолин, чуть улыбаясь Караваеву краешком губ, говорит, в отместку ему, еще минут пять. Джан прикидывает в уме, от нечего делать, надо ли будет еще кормить гостей завтраком, и чем именно. Отдых от общего гула — приятен. Надоедливая, колющая игла пронизывает висок и всю челюсть, зубы скрипят и как будто чешутся. Вчера промочила ноги, а сегодня ушла из театра без пальто, простуда обеспечена. Вот теперь надо усилить улыбку и любезно чокаться. Проводить Нездолина... дальше что? Ах да, Караваев. Вчера еще, сегодня еще она надеялась, что если он только согласится приехать... А теперь вот он тут, рядом, и совершенно ясно, что ничего не сделает. Внезапно ее охватывает злость. А почему, собственно, такой критик не может позволить себе роскоши написать не несколько слов, не похвалы, а серьезного разбора нового автора? Неужели «Корабли» настолько неудачная, бездарная вещь, что она ниже всякой критики?
—    Вы, конечно, ожидаете, что я буду говорить с вами относительно вашей пьесы, — произносит как раз наигранный, как у актера, обидно снисходительный голос.
—    Разве для вас существуют обязательные темы., ваша светлость? — неожиданно для себя заканчивает Джан.
—    Почему — светлость?
—    Гумилева называли дофином русской поэзии. Есть князья церкви. Почему вы не можете быть герцогом литературы?
—    Гм... Вы начитаны и дерзки. Вы мне нравитесь... виконтесса. Но возвращаясь к пьесе... Вы понимаете, конечно, что я ничего не могу написать о ней?
—    Вполне, ваша светлость!
—    Требования, предъявляемые к драматургу, настолько велики, что...
Следует лекция. Слушают все. Главное — сидеть спокойно, давить кусочек лимона вилкой и слушать фейерверк афоризмов, парадоксов, анекдотов и горьких истин. Да, это герцог, магнат. А она — что-то вроде бродячего сапожника... Ужасно все-таки болит голова...
—    Скучно мне, — лениво цедит Джан, обращаясь на кухне к примусу. — На собственных похоронах веселятся редко... А до утра
еще далеко, и деваться некуда. Господи, и покричать-то человеку негде!
Утро наступает наконец. Караваев и еще кто-то едут. Остальные уходят, шумно прощаясь. Джан, в мучительном ожидании постели, уже понемногу прибрала стол, вымыла посуду. Сейчас она распахивает окно настежь и, еще не раздевшись, валится на кровать. На столике нежно голубеют незабудки. «Но забыться не значит забыть, а проститься — не значит простить...»
Джан лежала неделю. Она не умерла после ужасного удара от поэтической — в романах — чахотки, или еще более поэтической, но совершенно неизвестной медицине болезни, сводящей в своевременную могилу всех несчастных героинь. У нее был обыкновенный грипп и жестокий флюс, свернувший набок всю физиономию. Самое удивительное, что у нее не было даже желания умереть, и установив, что жизнь кончена, она решила, хотя бы на зло, начать ее сначала.
Двинск — по-латышски Даугавпилс — один из самых русских городов Балтики, и хотя старается всячески доказать, что ни в чем не отстает от столицы, но несмотря на широкие окна новых домов, новенькие асфальтированные улицы и прочую цивилизацию, русская толстопятая провинция выпирает везде. То луковками пышного собора, то пухлым кренделем над булочной, то изящно перегнутым станом красавца в витрине парикмахерской, а главное — базаром с обилием грибов, клюквы и земляники, смотря по сезону, и укладом жизни.
В Двинске — коренное русское купечество, много домов с мезонином и садом, где под развесистыми грушами пьют чай из большого самовара на врытом в землю столе, и запах варенья и сирени подслащивает пыль сонных улочек. Все двинчане — большие патриоты и не променяют своей провинциальной тишины ни на какие столицы, а приезжие жалуются на нее, называя скукой. Но среди достопримечательностей есть одна, которую хвалят без исключения все: митрофановские сушки.
О, Гоголь! «В Миргороде хотя бублики пекутся из черного теста, но довольно вкусны...» Митрофановские сушки из лучшей крупчатки, сладкие, рассыпающиеся во рту, с маком, лимонным соком — все, кто приезжает в Двинск, увозят их с собой, как трофей, выписывают и по почте: весь свет обойти, а лучше не найти! Хороши были сушки — спасибо Митрофанову...
Было в Двинске много начетчиков по старой вере, знатоков старинного письма. Было много по домашним киотам древних икон, и пергаментных книг, первопечатных и рукописных. Зимою, под снежные бубенцы, Двинск напоминал картины Кустодиева, и кажется, что если бы на углу очутился вместо «картибнека» (полицейского) городовой —
то никто не удивился бы, а улице и подавно не пришлось бы меняться. Было — да всего не перечтешь!
Театр Русской Драмы приезжал каждый месяц на гастроли, но и Нездолину нашлось почетное место. Как же, собственный театр на весь сезон, с именитым режиссером! Актеры у него, правда, того... послабее Драмы, это двинчане разобрали сразу, и хотя валом не валили, но театр поддерживали. Дела шли неплохо.
Старые премьеры поглядывали свысока на «молодежь» — статистов из старших гимназических классов. Волин мог выбирать себе любые роли. За косоворотку, вышитую Шурочкой, скромный нрав и почтительный голос Волина одобряли.
Шурочка Звонарская была любимицей молодежи за бойкость, вздернутый нос, бесцеремонные словечки и простоту. Близость с Волиным обеспечила ей и благосклонность Нездолина, тем более что Шурочка упорно работала и шлифовалась.
Звезда привлекала обдуманностью туалетов, служивших темой подробного разбора. Мужья восхищались точеным профилем, но больше про себя. Поклонников на расстоянии у нее было много, но расстояние не сокращалось. В маленьком городе сплетни — ужасная вещь.
Кюммель играл все, важничал и капризничал, тосковал по Эль, декламировал и пил вкруговую. Корнет фон Доорт блистал на сцене и в городе. К великому сожалению, мундир можно было надевать только в театре, но он завел себе высокие сапоги, фантастическую куртку под доломан, галифе, синюю бекешу с барашковой оторочкой и папаху. — Корнет фон Доорт, — представлялся он, щелкая каблуками. Незримые шпоры звенели, огненные глаза блестели, усики разглаживались с победоносным видом: он покорял сердца дюжинами.

***

Утром, на репетиции, Нездолин почувствовал себя плохо. Волин со Звонарской пробыли у него весь день, вызвали доктора и на спектакль пришли с расстроенными лицами.
Пьеса шла второй раз, и все старались показать, что могут справиться сами, чтобы не огорчать старика. К концу второго действия Волин послал освободившегося статиста справиться о больном. Спектакль был доведен до конца, но занавес не пошел, только дрогнул, и Волин, закончив последние слова пьесы, поднял руку. Публика, начавшая уже аплодировать, остановилась. На сцену вышла вся труппа, выстраиваясь полукругом. Волин шагнул к рампе.
—    Господа! — начал он в недоуменной тишине зала. — Нам было очень трудно довести сегодняшний спектакль до конца, но мы постарались исполнить свой актерский долг, помня заветы нашего учителя: публика не должна замечать, что творится на душе актера. Наш незабвенный учитель, гордость русской сцены, Николай Николаевич
Нездолин скончался полчаса тому назад от удара. Мы осиротели. Мир его праху и вечная память!
В труппе плакали все. Публика при первых же словах поднялась, «Вечная память» была подхвачена и на сцене и в зале с искренней печалью.
Занавес был опущен растерявшимся механиком уже после того, как рабочие убрали сцену. Так и пошел при пустой сцене и пустом зале последний занавес последнего нездолинского театра — не в Москве и Петербурге — а в Двинске. Занавес над одной из славных страниц русского театра, над человеком, любившим и работавшим для сцены всю жизнь.
Сцена хрупка и бесплотна; ее единственное наследие — воспоминание.

***

Гроб с телом Нездолина прибыл в Ригу в теплый, пасмурный мартовский день. Все оставшиеся здесь «нездолинцы» явились, конечно, в полном составе на вокзал, громадный венок, купленный вскладчину, несли Эль и Джан.
Уже подходя, Джан удивилась необычайному скоплению народа. Весь вокзал, часть площади и перрона были заняты публикой. Вся театральная Рига, представители театров, газет, журналов, обществ, купечества и просто театралы — явились почтить покойного.
—    Кто это? — услышала Джан вопрос.
—    Его последняя труппа, — ответил другой голос.
Последняя труппа! В этих словах была горькая честь. Они шли во главе громадного шествия.
Тело Нездолина переносилось в Ивановский собор на форштадте. Идти было долго. Многие, пройдя несколько минут, ехали или совсем выходили из рядов. Но еще на Московской шествие останавливало трамваи, теснило встречных и широкой волной, под пение хора в ладанной дымке и в ярких пятнах цветов, катилось дальше.
Джан шла, поддерживая обеими руками большой венок из лиловых тюльпанов.
—    Кюммель хотел продолжать спектакли и устроить коллектив, Звезда сама решила стать директрисой, и в общем вышла ерунда, — говорит Эль, идущая по другую сторону венка. — Но ты знаешь, какой замечательный жест сделала Драма? Волин только что говорил мне. Директор подошел к нему на вокзале, выразил сочувствие и просил передать, что приглашает всех нездолинских актеров в труппу на следующий сезон. Конечно, не премьерами... Не все пойдут.
—    А ты?
—    Я? — Эль удивленно распахивает ресницы. — Мне идти в Драму статисткой? Нет, меньше чем на вторые я не пойду. И кроме того, вообще... может быть... уеду...
—    Уедешь? — Джан спотыкается от удивления на краю мостовой. — Куда?
—    Расскажу потом., но только тебе, это большой секрет.
Эль замолкает, и обе снова, медленно, теперь уже устало, идут вслед за покачивающимися перьями, венками, покрывалами. Шествие заворачивает на Горную улицу, в конце которой, на пригорке, стоит золотоглавый белый собор.
—    О чем задумалась, Джан?
—    Знаешь, Эль, в это время, почти год тому назад, были поставлены «Корабли». Первая редакция пьесы, конечно, неудачна, но все-таки она была последней новой пьесой Нездолина. И вот он первый из «корабельщиков», который уходит — совсем. Интересно знать, какова будет судьба остальных, принимавших участие... Пустяк, конечно, мне просто так пришло в голову.
Гроб вносится в собор, и священник служит панихиду. Самая проникновенная и торжественная из всех православных служб захватывает все мысли Джан, и она сжимается в грешный и ничтожный маленький комочек, пытающийся вымолить себе прощение в синем тающем дыме. Солнечный закат, заливший внезапным розовым отблеском прояснившееся небо, расцветает под соборными сводами, дрожит бликами на подсвечниках и иконах. «О всех кораблях, ушедших в море...» — вспоминает Джан, как молитву, и молится за ушедшего, за себя, и за корабли тоже.

***

Утром Хрисанфыч огорошил новостью: их домишка, прилегавший к Пороховой башне, был назначен к сносу, хотя его рисовали все художники на картинках Старого города. Хрисанфычу хотелось воспользоваться этим случаем и закрыть мастерскую. Стар стал, работать трудно, сын не хотел продолжать дела.
—    Вот бы вам, барышня, и перенять мастерскую, — сказал мастер Терентьич, по-старому «барышней» называя Джан. — Дело не очень- то прибыльное, но жить можно, и для всех ваших выдумок — вольная воля.
—    Шутите, — отмахнулась Джан. — А деньги у меня откуда?
Ах, Боже мой, как опостылела эта бедность!
... В это воскресенье увидеть Ивана Хрисанфыча, да еще у себя дома, Джан менее всего могла ожидать. Пришел он, очевидно, после обедни, тщательно «снарядившись», как говорили на форштадте. Джан сразу даже не узнала его, когда открыла дверь, и не удивилась только потому, что теперь ей и люди, и все происходящее казались пыльными, серыми комками не то ваты, не то еще чего-то, такого же усталого и безразличного. Но она сделала очень любезное лицо, усадила его и выжидательно закурила папиросу.
Мастерская закрылась еще две недели тому назад. Хрисанфыч вел обстоятельный разговор о погоде, об Инночке и медленно оглядывал комнаты маленькими глазами из-под серых бровей, неодобрительно поджимая губы. Главное в доме — это шкаф и комод, и то, что в них. Тут же и шкафа порядочного нет. Окончив осмотр, он слегка вздохнул и приступил к сути дела.
—    Что же вы, Надежда Николаевна, думаете теперь предпринять? Насчет работы, то есть, как располагаете?
—    Пока еще никак. Вот кончу вышивать эту скатерть, тогда опять начну бегать. Работать надо. Заработка мужа никак не хватает.
—    Так-с. Чтобы времени зря не терять, задам вам такой вопрос: насчет своей мастерской вы всерьез не думали? Чтобы у меня перенять?
—    Думать мало, когда денег нет.
—    Залежными не располагаете, значит. Что ж, бедность не порок, если человек старательный. А вы заботитесь, сложа руки не сидите. Я в своей жизни примечал так, что пока на хозяина работаешь, то бьешься, а как до собственной мастерской, до своего дела дошел, так смотришь и добьешься того-сего. Начало трудно взять.
Джан безнадежно махнула рукой.
—    А вы постойте, не машите. Для того я к вам и пришел. Я так подумал: если у вас охота к делу есть, то на наем помещения как-нибудь наскребете, постарайтесь уж, а все остальное я вам предоставлю в кредит и рассрочку. Ну понятно, контракт и условие. Предприятие ваше, а весь инвентарь мой. Вы человек аккуратный, и в моем интересе денежки с вас получать, а не петлю вам на шею надевать, так что вроде как бы наши интересы сходятся.
Хрисанфыч вынул воскресный платок с клетчатыми угольниками и вытер лоб. Все это он обдумал, конечно, обстоятельно и заранее. Надежда Николаевна, хотя и барышня, но работает толково, и дело у нее в руках лежит, это главное. Если по старой памяти он присматривать будет, заходить, то при ее старании она не прогорит, а если даже и так — то инвентарь-то пока его, по контракту,.и в свои козыри он всегда сыграет.

***

«Торговый дом Джан и КO!» громогласно заявил Бей, кончив карикатуру. Из окон шестиэтажного дома высовывались чайники, тарелки, вазы, мчавшиеся на конвейерной ленте, перед которой вся семья Грушевских с Инночкой во главе сидела с кисточками. Гйавный вход штурмовала толпа покупателей.
Бей очень постарался над рисунком, и Джан, посмеявшись и покачав головой, вставила его под стекло и повесила на стенку в мастерской в собственной мастерской, да. Дело было начато, и действительность казалась еще карикатурнее.
Если человек бросается в предприимчивость без денег, то их могут иногда заменить здравые рассуждения, энтузиазм или отчаяние. У Джан было все.
Хрисанфыч поставил в счет даже сломанные табуретки, но оборудовал на новом месте два муфеля, купил дров и подписал вексель на заводе на первую партию стекла. Через четыре дня бешеной гонки по городу было найдено помещение: на Мельничной около Антониевской. Дадя Кир, подумав немного, взял на службе аванс и дал Джан на первую арендную плату. Владельцев магазинов она знала наперечет, и все охотно согласились иметь с ней дело. Терентьич пришел сам. Он всегда был очень расположен к «барышне». Если она на первых порах задержит расчет, ничего, он подождет, у него жена на шоколадной фабрике служит. В удачу Джан он верил твердо.
На семейном совете тетя Лиза удивила всех полным одобрением. «Собственная мастерская» сразу поднимает престиж, а репутация — это все. Вероника, ввиду полной бездарности в живописи и исключительного умения бить посуду, от работы в мастерской отстранялась, но зато обещала приходить по вечерам и вести бухгалтерию. Говоря о бухгалтерии, Вероника улыбнулась, нежно и ласково.
Катышка смущенно хлопала ресницами. Катышка стала совсем девушкой с синими кукольными глазищами и тугим переплетом русых кос. В этом году она кончала гимназию, зато по воскресеньям она будет учиться работать, а потом начнет по-настоящему.
Надя, присутствовавшая на семейном совете только потому, что пили чай с булочками, вертелась на стуле, сновала головой, как птица, и с недетской дерзостью посматривала вокруг. Наде исполнялось скоро пятнадцать лет, но она уселась в последнем классе основной школы на второй год и училась еще хуже.
—    Работать я не буду, Джан, но если ты будешь кормить обедом, могу приходить и развозить твою посуду. Купи только хорошие туфли и санки, а летом трехколесный велосипед с ящиком, да? Денег мне от тебя не нужно, но на кино давай.
Бей самым сердечным тоном обещал, разумеется, помогать во всякой работе. В конце концов он рисует гораздо лучше Джан. Лада предложила оставлять у нее на целый день Инночку, пусть играет вместо детского сада с ее Андрейкой. Кюммель, сочувственно похмыкивая носом, вызвался топить муфель. Он устроился на крохотные выходные роли в Драме и страдал вдвойне: переход от премьерства на «выход» бил по самолюбию, жалованье было еще меньше ролей, и Эль еще не вернулась из Вены. Даже Щеглик, работавший теперь в Драме хоть статистом, но второй сезон и сравнявшийся почти с Кюммелем — времена меняются! — снисходительным баском обещал заходить «на фабрику» и лрисмотреть за всем что понадобится.
Итак, работники нашлись. Первый заказ был получен еще во время
переезда. Джан пригласила священника отслужить молебен, и солнечный еще, октябрьский день расцвел надеждами, приподнятым настроением и даже букетом хризантем, преподнесенным с пирогом на новоселье приплывшей на молебен Екатериной Андреевной.
Потом Джан угощала, развивала планы, очень трезво мешала фантазию с делом, и только иногда, с коротким вздохом утопающего, взглядывала на стенной календарь. В календаре красным карандашом были проставлены сроки платежей — с ахающими восклицательными знаками. Но будни могли помолчать, когда празднуется открытие собственного предприятия. Будней и без того достаточно.