Лидия Жданова
Лидия Владимировна Жданова (13 декабря 1938, Москва, РСФСР – 9 октября 1995, Рига, Латвийская Республика) – поэт, прозаик, переводчик, автор нескольких книжек для детей.
В 1961 году закончила отделение русского языка и литературы на историко-филологическом факультете Латвийского государственного университета. Работала учительницей в Целиноргаде (Казахская ССР), вернувшись в Ригу, некоторое время была сотрудником на Латвийском радио. Но самую значительную и плодотворную часть своей жизни посвятила писательскому и переводческому делу, стала одним из самых ярких представителей «новой поэтической волны», захлестнувшей в конце пятидесятых – начале шестидесятых годов не только Латвию, но и другие республики бывшего СССР (Грузию и Украину, Армению и Белоруссию, Молдавию, Россию...).
Перу Ждановой принадлежат сборники стихотворений («Листья», «Бесовы следки», «Стихи» и многие другие), переведенные совместно с Виктором Андреевым книги латышской поэзии – классической и современной, приключенческие сочинения, романы и документальные очерки. Ее поэтические сборники изданы и в переводах на латышский язык.
Написанный в начале 80-х годов Татьяной Зандерсон очерк (скорее, может быть, эссе?) о Лидии Ждановой вошел во вторую книгу рассказов о писателях Латвии «Портреты» (Р., «Лиесма», 1986).
Книга эта уже давно стала библиографической редкостью. Мало кто из новых поколений читающей по-русски публики знает о богатстве литературы, создаваемой в Латвии в период хрущевской «оттепели».
Автору предлагаемых записок удалось выслушать Поэта в то время, на которое приходился расцвет ее творческой биографии, поэтической судьбы. Но перед тем, как «услышать», Татьяна Зандерсон долгие годы пристально следила, как работает ее однокурсница Л. Жданова, с любовью читала и перечитывала её стихи. Многое западало в душу.
Поэтому написанное и получилось таким органично личностным.
Но – и дающим основательное представление о затронутых в поэзии Л. Ждановой темах, о вдохновляющих творчество эмоциях, о манере письма.
Ирина Цыгальская
Лидия Жданова
О Лидии Ждановой нельзя писать легко. Кажется, что нет в этой жизни ни бесстрастности, ни беспристрастности. Все здесь полной мерой. Иногда такой разреженный воздух, что трудно дышать.
Как немыслимо сложно продираться сквозь наше четвертьвековое житье-бытье (рядом, около, что чаще всего – мимо), отторгать все будничное и неглавное и заглянуть так глубоко, что захватит дыхание – от нового знания и иной жизни, что так непохожа на твою. И, как первооткрыватель, в противоречиях притягивания-отталкивания, останавливаешься удивленно – и новая вселенная берет тебя в плен.
Я не могу привыкнуть к листопаду,
Как не могу унять восторга дрожь:
То лист кружит, то с неба звезды падают.
То барабанит желудевый дождь.
Как горят и как жгут в этом страстном мире! Но как чисты и ясны истоки – ясность и свежесть ключевой воды.
Припадем же и мы к этим истокам, сохраняющим душу, питающим поэзию (а может быть – сжигающим душу, обрекающим на поэзию?).
Мне года три.
Война.
Нет хлеба, дров и света.
Нет – у всех. У всех воюют отцы, и матери неделями на военных заводах. Но только у немногих (теперь понимаем – у редких счастливцев) – язычок коптилки долгими вечерами и родной голос – по складам: «зла-та-я цепь на ду-бе том». И сухонький палец водит по строчкам.
– Ах, да где же ее фотография, я хотела тебе показать... Но я и так расскажу. Она некрасивая была... да нет, она была самая любимая, самая мягкая, самая теплая, самая ласковая. Звали ее Ольга Фофановна. Для меня просто – няня. И маму мою нянчила, и бабушке помогала всех детей на ноги поднимать. Тут и Пушкин, и песни, и все сокровенно первичные вещи: деревья, травы. Травница она была необыкновенная. И так близка, так близка душе... Бескорыстнейший, добрейший человек. Всю войну – няня. Потом, уже в Риге, – бабушка, ее ровесница, век назад родилась. Так вот, более мягких, интеллигентных, воспитанных людей я в жизни своей не видела. В чем-то они для меня олицетворение прошлого века – всего самого чистого и святого в нем. Так же, как и Павел Григорьевич Антокольский – с особым пониманием чести, благородства, дружбы...
Антокольский войдет в ее жизнь на закате своей. Нет, не войдет – влетит, чтобы передать близким людям «распылавшийся уголь души». Он будет дарить стихи и себя, своих друзей и редкие книги – и ничего не требовать взамен. И так же неожиданно уйдет, оставив свою боль, свою память и письма. И на книге ее стихов – предсказание поэттической судьбы.
Но все это будет потом, а пока... Пока в ее комнату врывается послевоенное августовское утро, и город, который отныне и навсегда – ее город (черепичные крыши, флюгера, «дух готики незримый»), такой непохожий на крошечный городок в глубине России – старинный дом, заросший сад, беккеровский рояль, исторгающий грустные звуки, – дом, где осталась часть ее сердца.
Как невозвратимо пронзителен мир детства в последних ее стихах! Не потому ли, что глазами не тех – этих лет? Но нет, цепкой детской памятью, детской распахнутостью и той многомерностью, которая и есть детство. И вот снова, через годы – здравствуй! И бесконечный августовский день, и все тайны ребят с улицы Черноголовых. Старинные дома и развалины, и первое прикосновение к прошлому, ведь все это было когда-то! Так же как станет «было» и этот длинный день, и все-все ее друзья... Такое живое сейчас – станет мертвым? Нет, нет, оно будет жить, пока существуем мы – часть, звено всего, что есть жизнь.
Так поймет позже, когда на исходе будет детство и потянется вереница тягучих дней – горячая подушка, градусник, врачи...
С пятого этажа – только верхушки деревьев в окне. Вот опадают листья, вот укрыты снегом, вот зелень первая...
Брызнули зеленью почки тугие,
радостью бьет новизна.
Удивительно непохожая на другие,
пришла весна.
А дальше... дальше?
Пришла,
удивилась потопу
глазами припухшими тополя.
Когда, каким прельстившись ритмом,
Какой бродяга-изувер
Пустил стрелу с пернатой рифмой
И шум волны вложил в размер.
С тех пор зовут меня на площадь,
На паперть с нищенской сумой
Стихи – беспомощный подстрочник
Ко мне самой.
– Ну почему ты мне уже второй раз задаешь этот вопрос? Когда я почувствовала себя поэтом? Я тебе скажу другое – я какой была с изначального восприятия жизни – восторженной, удивленной, – такой и осталась. Я не могу сказать, когда это возникло – оно не возникает, оно всегда было. Таким рождается человек, понимаешь? Скажу другое – когда я не буду поэтом, я буду просто несчастной старухой.
... Иногда северной, чуть настороженной душе кажется, что её слишком много, и с непривычки кружится голова, «Я пью глотками солнце». Любовь – полной мерой. Нелюбовь – тоже. «Как нам вырваться, боже мой, мне и сердцу из клетки грудной?!»
Но было время – и сердце билось радостно и спокойно. На прекрасном и яростном нашем филфаке конца пятидесятых каждый день взрывался новыми именами и обжигающими душу открытиями. Загорались и разбивались сердца, лились неудержимым потоком стихи. Мы выплескивали себя – Лида копила. Восприняв многое глубже, шире, осознав себя, она выплеснется потом с силой, непонятной всем нам. Разом решит судьбу – поэт. Разом попытается решить будущее – целина. Захочет откликнуться на порыв другой души, но лишь будет томиться долгими ночами. Из всего этого останется только судьба.
Судьба одарит её жизнь «тяжелым трудом» любви и той неотвратимой силой, что связывает двоих. И в этой жизни на грани пронзительного счастья и отчаянной беды – навсегда – долгое и счастливое лето, веранда с цветными стеклами, где так упоительно спалось и счастливо просыпалось. Навсегда – осень в рыбачьем поселке, когда, прочертив небо, гасла над морем звезда, и ширилась душа, вбирая в себя эти просторы, и звук падающих яблок, и песню опадающей листвы. Навсегда – сказка Каргополья, неумирающей северной красоты. Эта сказка станет их первой совместной книгой, где два имени встанут рядом: Лидия Жданова, Виктор Андреев. Как гармонично соединятся они затем в переводах стихов Эрика Адамсона, Иманта Аузиня, в романе «Свобода уходит последней».
Кто скажет мне, откуда эта грусть?
Откуда эта вера в провиденье?
Откуда эта трепетность в ночи,
Откуда эти слезы, эти муки,
Когда лишь стисни зубы и молчи,
И вслушивайся в шорохи и звуки.
И размышляй о жизни, о любви,
О честности, о верности, о долге,
Или о том, как платят за долги
Душой и телом, когда ночи долги,
А дни та коротки...
Дорогая Лида!
Ваша книжка «Круг земных превращений» была получена еще в начале октября, а сегодня 4 ноября, значит, я опоздал с откликом на целый месяц... Простите ради бога...
А книжка Ваша просто замечательная. Имею в виду не только те стихи (даже совсем не те), которые посвящены Вашему спецкору (П. А.), но, главным образом, как раз другие, например, про Геста Берлинга, «Часы с кукушкой», «Письмо», где кому-то предложено наклеить почтовую марку на соловьиный свист – все это в ряду свежих гипербол и метафор, – заповедная область настоящей, т. е. смелой до дерзости, МУЖСКОЙ поэзии, а уж мне-то знакомой до рождения.
И вообще, Лидия Жданова, Вы молодец – клянусь, чем хотите. Молодец оттого, что с каждым годом растете – собственно, так и должно быть...
Крепко и нежно обнимаю Вас и Виктора, Ваш П.
Так подписывал свои письма Павел Антокольский.
– Дружба наша с Павлом Григорьевичем очень сложная, непростая была. Он, в общем-то, был и резок и бескомпромисен в своих оценках. Но был и отходчив, и нежен. Бежал – нет, летел – на помощь по первому зову. Я таких людей никогда не встречу больше... Это была дружба, которая, как он писал, послана богом, подарена, как редкая драгоценность. Она угасла с его смертью, и это невозвратно, невосполнимо.
«...В июне 1971 года я познакомился с Лидией Ждановой, – напишет он в предисловии к ее сборнику «Стихи». – Это было на Пушкинском празднике во Пскове, потом в Михайловском. Самое подходящее место для встречи поэтов, хоть и разных (даже очень!) по возрасту, но сумевших, как говорится, найти общий язык.
Лидия Жданова читала мне свои стихи. Среди них особенно я запомнил стихи из осеннего цикла, но еще больше – стихи из цикла «Петровский парк». Тут, можно сказать, мы встретились как единомышленники и единоверцы – в нашей любви к истории, особенно русской...
Ее памятливость в отношении прошлого, нашей драгоценной старины, любовь к реалиям истории, ее точность в их воспроизведении – все это свидетельствует о широком горизонте поэта».
– Понимаешь, наступает тот миг, когда уже много людей смотрят на нас как на передатчиков опыта – их времени, их памяти, их любви... Об этом и «Ночь на Сороти» – очень дорогое мне стихотворение, момент такого откровения, когда ты вдруг ярко ощущаешь и время другое, и людей... Ощущаешь, что ты человек своей большой родины, ощущуаешь за собой все ее века и судьбы, и ты счастлив оттого, что она у тебя есть.
Ты живешь в Латвии, ты воспитан здесь, впитал эту культуру, ты другого места не представляешь. В тебе живут ее история, ее поэзия, ее люди. Вот меня все тянет и тянет в Лапмежциемс, в иной неторопливый мир – мир неразговорчивых и с виду суровых людей, которые в самую главную минуту обязательно придут на помощь. Эта самоотверженность, это невероятное трудолюбие, эта застенчивая душа – не высший ли талант латышского народа?.. А вот, скажем, едешь в Михайловское, проезжаешь Эстонию, и на последних метрах жмешь на газ: ну, быстрей, быстрей... Эти березы, эти ели, эти болота – западный форпост, который принял на себя столько за долгие века! Земля Пушкина, и моя сопричастность к этой земле...
И до сих пор то детское желанье
Живет во мне – в калейдоскоп проникнуть
Событий и судеб...
– При всей моей любви к истории, огромному к ней интересу, у меня, собственно, нет исторических стихов. У меня там всегда «я» присутствует. А вообще-то все начинается, предположим, с такого: «Нас с тобой развели, как разводят мосты. Я – Васильевский остров, Дворцовая – ты. Этот самый, Васильевский, помнишь, белым пухом летящую полночь»... А дальше уже кто ты, кто я забывается, там уже о белой ночи, о Петербурге, о Пушкине. Так же как и в «Петровском парке» – там не поймешь, где белокурая лифляндка, а где я, где тихая ночная Рига моей юности и где Рига юности Петра.
– Отражение истории в человеке?
– Да. Но все идет от моего внутреннего состояния, понимаешь?
Прими привет от Царского Села.
Там листопад. Пруды еще не стали.
Но липы так же царственны и стары.
Прими привет от Царского Села.
Я только что оттуда. Я пришла
Тебе, твоей могиле поклониться,
Здесь столько лиц. И столь различны лица.
Прими привет от Царского Села.
Тут толпы толп. Прости. Я ухожу.
Я слишком далека от самомненья,
Во мне живет извечное сомненье,
Об этом я наедине скажу.
Скажу о том, что очень долго шла.
Что труден путь, обещанный поэту.
Прости, ты знаешь лучше всех об этом.
Прими привет от Царского Села.
Труден путь... Через годы, уже в других стихах: творец – «каторжанин, выживший на галерах». И кто знает истинную цену поэзии, «распылавшего угля обнаженной души»? «Частицею своей души, / Своей тоской плачу...»
– Что ты делаешь, когда тебе совсем плохо?
– Ну, не знаю, честное слово, не знаю. Иногда садишься в машину, жмешь на самой высокой скорости с желанием разбиться – четким. Останавливает нежелание доставить другим неприятности. Но тебя такой ответ не устраивает...
...Осталась жизни треть.
Дай мне, господь, прожить ее иначе –
Перегореть и чинно постареть.
Ну а пока все так же жду и плачу.
Так вот она какая, счастливая поэтическая судьба.
Но нет, счастливая! Когда собираются в ее доме любимые и близкие сердцу люди, и так пронзительно звучат стихи – из сердца в сердце.
Звезда погасла. Загадай желанье.
И чтоб исполнилось желанье, помолчи.
Пока мы живы, длится ожиданье
Улыбки, чуда, бубенца в ночи.
И Виктор прочтет свое: «Что может быть печальней и суровей / из сердца выплеснутой, неостывшей крови...» А Витя Федоров, чудо-скоморох Ленинградского ТЮЗа (вырвался! на два дня!) задыхающимся, сорванным от пения голосом заведет: «На Черной речке белый снег, такой же белый, как в Тригорском». А потом начнет перебирать струны и словно пробовать на вкус ее новые стихи: «Здесь няня пушкинская где-то...»
И вдруг покажется, что все еще впереди долгие годы, и рядом все те, с кем были прожиты дни и годы их прекрасной и такой нелегкой жизни. На стенах картины, на полках книги с посвящениями – вехи дружб, расставаний, потерь.
«Лиде и Виктору – почти односельчанам, дань общей памяти о белом песке, копченой салаке, застекленной веранде, о теплом молоке, йодистом запахе моря, о чайках и лодках. Если бы она была жива, я бы приветствовал и от имени своей матери. Оставайтесь и в новом году такими же хорошими людьми
Имант Зиедонис. 1977 – 78».
– Они мне близки по духу, родные люди, – скажет давний друг их семьи. – И хоть разные невероятно, но для меня неделимы, прекрасно друг друга дополняют. Виктор – человек мудрый и сдержанный, Лида – прекрасная искренность, насыщенность эмоциями. Поэт, человек – все слилось в ней воедино. Она настолько искренне пишет про себя, от себя, и поэтому стихи становятся общими для всех нас. И такой максимализм – во всем – в жизни, в дружбе. Это иногда трудно...
– Ты же знаешь обо всех моих дружбах. Каждая откровение, каждая – поэзия, часто – тоска... но всегда – взлет, почти всегда стихи. Иногда потом уходит какой-то общий кусок жизни, уходит сияние. Рубец в сердце – остается. Стихи остаются.
...Приходится платить
За все сполна. И не заплакать,
По-бабьи, в голос не завыть,
Рукой обжегшись о жар-птицу.
Как это трудно – взрослой быть
И одиночеству учиться.
– Меня всегда поражал Лидин редкостный дар притягивать к себе людей, – признается человек, переживший все этапы долгой и требовательной ее дружбы. – Невозможно не откликнуться на ее распахнутость, самоотдачу и бескорыстность полную. Но при этом – какая бескомпромиссность! Особенно если чем-то задета поэзия, честь, человеческое достоинство. Тогда уж – бой!
А Виктор улыбнется: «В этом человеке столько динамики! Когда я ей рассказывал, что в молодости ездил на мотоцикле, она загорелась страстным желанием приобрести мотоцикл. Будучи в Москве, в гостях у Антокольского, она рассказала об этом его внучке. Та подумала и сказала: «Да, действительно, вам больше всего подходит мотоцикл». Мотоцикл мы так и не приобрели, а купили машину, из которой Лида не вылезала в течение семи или восьми лет. Сейчас она к ней совершенно охладела».
– Действительно, скорость захватила меня, потому что хотелось как можно больше увидеть. Но потом в какой-то момент наступило страшное разочарование, я поняла, что лежать на лугу и рассматривать жизнь муравья, смотреть в небо – это несравненно больше, чем проделать сотню километров и ничего не увидеть.
Любимый мой, какая благодать
Средь жухлых трав в начале сентября
Все солнце осени в себя впитать
И запах трав степных вобрать в себя.
И ощутить всем телом сопричастность
Кургану этому и этим небесам.
Во всем такой простор, такая ясность,
Лишь где-то в вышине парит сапсан.
Страж вечности, сапсан не шелохнется,
О, как в часах песочных время льется!
Льется – стремительно и неумолимо. Но не исчезает безвозвратно и, оживая, стучится в твое сердце живыми судьбами, поэзией иной жизни...
«Над можжевельником, / Над вереском холмов, / Как талер золотой, / Луна восходит...» Как близки были эти образы ее душе! Как совпала горячая и верная любовь к миру и желание возвратить человеку уходящую поэзию жизни! Так однажды в ее жизнь вошел тончайший, ироничный, глубоко страдающий и так рано ушедший Эрик Адамсон – в противоречиях мечты и реальности, в трагическом гротеске, срывающем все покрывала романтики.
– Я могу переводить только очень родственных поэтов и родственного настроя стихи. Главное – почувствовать стихотворение. Это интуитивно происходит – сопричастность душе, ощущение другого человека. Эрик Адамсон – это и моя любовь и моя колоссальная школа. Тонкий мастер формы, человек широчайшей культуры, поэт полутонов, подтекстов... Вот и приходится поломать голову, чтобы не просто переложить стихи его, но – познать и передать остроту волновавших его проблем, язык, стиль... Мы с Виктором над сборником «Солнечные часы» целый год работали. Мне ближе всего элегии Адамсона, его тончайшая душевная печаль и горькие размышления о несовершенстве мира. Люблю ернические стихи, в чем-то и они мне очень близки. И невольно оттачиваешь перо. Я непременно вернусь к Эрику Адамсону.
– Перевод – это сначала разгадывание кроссворда, – вставит Виктор.
– Да, но нужно вдохнуть жизнь в этот кроссворд, чтобы дать творческое полнокровное звучание на другом языке... Работа эта захватывает. Скажем, «Десятая мелодия» Иманта Аузиня (мы ее тоже вдвоем с Виктором переводили) – это часть нашей жизни.
Мы часто вдвоем переводим, дополняя друг друга. Мне, например, легче делать подборки по эмоциональному совпадению с автором. Скажем, «Дьявол одиночества» – последние стихи Арии Элксне – вот это ощущение беды, происшедшей с душой, так близко и так понятно... И какое счастье, что мы знаем язык оригинала и можем выбирать. Но при этом каждый раз охватывает такая боязнь – сумею ли передать эмоциональную наполненность автора, его образный строй, ритм, размер, рифму. О, прокрустово ложе перевода!
И всегда, как завещание, слова Антокольского в одном из писем – о трудности перевода: «...упорядочить и логизировать своенравность поэтическогог мышления – это значит исказить его до полной неузнаваемости: получится не перевод, а переложение на другой лад и строй самого мышления. А в нашем (трудном) деле это похоже на предательство».
... Когда они жили стихами Эрика Адамсона и уже к концу подходил этот сложнейший поэтический труд, пришло письмо от Мирдзы Кемпе с просьбой перевести ее миниатюры. «Они легче переводятся, чем стихи, ибо нет рифмы – нужны только сопереживания, чуткость, подтекст – это все у вас обоих есть».
... Среди многих работ последних лет – на полках, на столе, в столе – еще одна детская повесть – ребята с улицы Черноголовых уже повзрослели, и уже растет свой будущий поэт, растет и свой Мегрэ. Вот – пока только в набросках – проза поэта, эссе о людях, которых посчастливилось встретить на своем пути. Вот – уже отпечатанные стихи. И, конечно, переводы.
– Ты только послушай! «Я лемехом мечты вспахал и вот гоню / я души старые не к смерти, нет, а к жизни». Ты представляешь, Янис Судрабкалн начала 20-х годов – «ранимый шут», «Арлекин в кафе, Оливеретто» – блистательный поэт! Мы его, оказывается, почти и не знали. Мне доверили переводы как раз ранних его стихов. Это такое наслаждение, и так безумно трудно – найти адекватный образный мир, передать мелодию другой речи.
И я понимаю, что произошла вспышка, и она уже в плену иной жизни и таинственной энергии иного стиха. И, пытаясь объяснить эту сопричастность, думаешь о мучительной, извечной тяге человека к взаимопониманию. Иначе – зачем?
Не высшая ли это задача и ее творчества? И какое счастье, что кто-то, так же как она, услышит рожок пастуха тихим июльским утром. Увидит двор, заросший муравой Каргополья, и петуха, гордого своей рыжегрудостью. И неповторимую Ягишну с ее заговорами. И прекрасную даму, которой посвятил когда-то бессмертные строки Пушкин. И чье-то сердце будет так же рваться от невозможности вечного счастья. И замирать от вечного, но такого непростого – счастья жить и любить на этой прекрасной и яростной земле.
Постоим же и мы в магнитном поле ее света. И помедлим уходить.
Татьяна Зандерсон
Лидия Жданова. Рисунок Елены Антимоновой.