Еще раз о русском Райнисе

Юрий Абызов

 Даугава, 1981, №№ 8, 9

О переводах Райниса написано уже немало. Но пока что дальше «сличительных сетований» дело не ушло. Все сличения выявляют большую долю несоответствий, более того они не раскрыли и 1/10 всех отступлений от смысла и прегреше­ний против поэзии. Но беда в том, что этот подход, по сути дела лингвистический, бесперспективен и не конструктивен. Это пока что бескрылая констатация, сдобренная большей или меньшей долей воз­мущения и недоумения. А дальше что?

Необходимо разобраться в самой сути данного явления.

Ну, а если с версификацией все в порядке, то достаточное ли это условие для приближения к оригиналу? Разумеется, еще нет, но тут хотя бы можно приступить к разговору, потому что стихи похожи на стихи.

Но именно тогда и обнаруживается во многих «доброкачественных» переводах Райниса то, о чем сказано у Д.Самойлова:

                                            Все есть в стихах — и то и это,

                                            Но только нет судьбы поэта,

                                            Судьбы, которой обречен,

                                            За что поэтом наречен.

Но как же так, скажут мне, вон она, судьба, вся прослеживается: вон стихи из ссылки и о ссылке, вон участие в революции, вот тоска по

родине, вот одиночество на родине, вон любовь на склоне дней. Чего вам еще — разве не судьба?! Но я имею в виду Большую Судьбу, историческую судьбу народа, определившую общий облик его культуры.

Ведь большинство переводчиков, переводя Райниса, имеют в виду Среднего Большого Поэта. И так же как неправомерен сам оксюморон:

средний, среднестатистический — и большой, вне рамок среднего, непохожий на всех остальных (все равно что: Рядовой Гений), так неправо­мерна и практика: переводить н е к о е г о, по чужим утверждениям, Большого Поэта Вообще, перенося его в атмосферу некой общечело­веческой книжной среды. Не ощу­щая атмосферы конкретной культу­ры, переводчики вырабатывают дис­тиллированную воду, которая обла­дает одним свойством — чем она чище, тем не возможнее для питья. Настоящая вода, которой утоляют жажду, должна быть приближена к естественным, породившим ее усло­виям, и лучше всего, если она пря­мо из земли, родниковая, пусть и с соринками.

Итак, Райнис, не просто поэт, а пер­сонификация целого литературного процесса, который является частью процесса культурного. Это именно культура народа, взятая в ее наибо­лее ярком сгустке, с осознанным прошлым и потенциально предопре­деленным будущим.

Нужно хотя бы приблизительно, в ощущении, иметь в виду основные составляющие этой культуры.

Я отнюдь не задаюсь невозмож­ной целью походя создать стройную и научную картину ее структуры, а умышленно отдаюсь потоку созна­ния, который сам, произвольно, подсказывает мне те или иные момен­ты, те или иные составляющее этой культуры.

Начать с того, что она обрела свое лицо в последней трети прошлого века, когда размыло плотину нацио­нального угнетения и когда бурно слились две силы: собранный воедино — как нельзя вовремя! — свод народной поэзии и с громадной бы­стротой усвоенный в первом при­ближении фонд мировой культу­ры — через немецкоязычную и рус­скоязычную культуру. С одной сто­роны, символы и формы вековой поэзии, сохранившей мифотворческие силы, с другой — формы и формулы литературы, проблемы века, витающие поверх барьеров языков и государств. Пафос просве­тительства и одновременно крити­ческая реакция, вызванная ощущени­ем, что одним просвещением дело не решишь. Гордость, продиктован­ная осознанием равноправия и при­частности к общечеловеческой жиз­ни, но и чувство горечи и ощущение неполноценности из-за того, что на­род исторически ограблен, лишен насыщенного прошлого. Вся история, так сказать, доисторическая, в леген­дах, в обрывках латинско-немецких хроник, а потом период анабиозного духовного существования. Именно от преодоления комплекса историче­ской неполноценности, от страстного желания войти в круг равноправных народов — и устремленность к Всечеловечеству на основах подлинной демократии. Отсюда и культ демо­кратии в ее самых поэтических формах, стремление выразить в по­этических образах формулы демо­кратического поведения и борения за нее, поэтическая популяризация политических тезисов.

Само о т с у т с т в и е многих эле­ментов державности, исторической государственности входило конструк­тивным моментом в национальную культуру. Это для русского человека «странной» была любовь к родине («Люблю отчизну я, но странною любовью»), когда «ни слава, куплен­ная кровью, ни полный гордого до­верия покой, ни темной старины за­ветные преданья» не шевелят от­радного мечтанья. Здесь оставались одни «заветные преданья». То, что для нас было исключительным, здесь было устойчивым состоянием. Историческая реальность, не было «сла­вы, купленной кровью», была просто извечная любовь к своей земле. Не было державинского кимвала, одического ширяния по случаю блистательных побед, но тем не менее возникло почти равноценное по силе одическое воспевание человеческого духа и величия осознанной Вселенной.

Конечно, тут нет несомненного сходства, и прямой близости, а всего лишь аналогия, подсказанная ощущением масштабности и энергии чув­ства, распирающего стих. У Держа­вина — бог дух, у Райниса мысль человек, солнце, материя. Но отсутствие в народе подлинной хри­стианской религиозности не означа­ет, что в нем не было жажды веры во что-то возвышенное, даже шпицрутенская остзейская церковность не убила ее в народе, так что именно в поэзии Райниса вырвалось это «возвышенное», «сакральное», что делает его равным по пророческому пафосу поэтам других народов, хотя рационалистическая, позитивистская одержимость, питаемая просвети­тельством, казалось, делала ее не­возможной.

С одной стороны, почти тот же традиционный комплекс образов и символов, которым пользуется чело­вечество (1) много веков (библейские парафразы, притчи, символы, аргу­ментация, риторика), — с другой — этакая «прохладца» в их использова­нии, легкая ирония, порой даже от­кровенное отталкивание, но отнюдь не атеистическое отрицание в духе 20-х годов нашего века (что видишь то и дело в переводах!) и никак не богоборчество. С одной сторо­ны, почти свежее введение в куль­турный обиход всего этого запаса интернациональных средств, свежее их восприятие, а с другой сторо­ны — уже и отчуждение. К библей­ской истории прибегает Райнис по­тому, что она столь же д о и с т о р и ч н а, как история его народа. Поэтому почти равноправны «Иосиф и его братья» и «Индулис и Ария». Не богодухновенность библейских текстов, а всего лишь традиционный древнеисторический документ.

Райнис, конечно же, не деист, но философия его, материалистическая, позитивистская, рационалистическая, в поэтическом выражении, в образном изложении приобретает черты величественного пантеизма - тут сказался Гете и... народная стихия.

Камнем преткновения является своеобразие проблемы «природа — человек» в поэзии Райниса. Своеобразие это уходит корнями в народную поэзию, мифологию, философию, для которой природа никогда не

была враждебной, а всегда была родным лоном. Сильное, не потускневшее, как у других народов, чувство неотторжимости от материнского начала. На все есть своя Мать: Матерь-Земля, Мать ветров, Мать живых душ, Мать мертвых. Мать леса, Мать злаков. А в небе еще хранительница всего — Матерь-Солнце. При всей мифологической давности их все эти образы и символьг живут и поныне, если не в

быту, то в активно действующей поэзии, значит, не кончился еще период полураспада.

Органический симбиоз народного стиха, поэтики народной песни с традиционным книжным стихом, с рифменной силлаботоникой, стремление усвоить и включить в латышскую поэзию как можно больше поэтических образцов, начиная с латинских поэтов…

Это первое, что приходит на ум...

Но, как говорят поляки: где Крым, а где Рим?! Какое все это имеет отношение к конкретной, практической деятельности перевод­чиков?

А кому, собственно, служат переводчики или чему? Редактору, зака­зывающему переводы, так сказать, отцу-благодетелю? Или культуре сво­его народа? Если культуре, то и ис­ходить нужно из нее. Культура вби­рает только то, что включается в ее цель, находит место в ряду нрав­ственных, философских, духовных исканий, и это усваиваемое должно содержать состав нужной субстан­ции, причем, разумеется, все должно быть уже оформлено, ибо если оно не оформлено, то и не выявлено смысловое содержание. Аморфное — это не только никакое, но и ничто. Но и голое формализирование равно бесполезно. «В одном мире форм форма не значима».(2) И до чего бывает радостно, когда обнаруживаешь убедительное и точное высказывание, под которым ты немедленно готов подписаться обеими рука­ми:

«...переводить способен только тот, кто обладает незаурядным по­этическим талантом и способен воспринимать культуру в ее объектив­ной динамической целостности, чув­ствуя, как бьется во все века не­утомимый пульс творчества. Поэтому все попытки истолковать перевод с точки зрения традиционной лингви­стики заранее обречены на про­вал... Поэтический перевод — это художественное освоение мировой культуры. Изучая его историю — мы изучаем диалектику культурно-исторического процесса».(3)

Итак, если переводчик будет про­сто иметь дело с конкретным поэти­ческим текстом без контекста (эв­фемизм для подстрочника), сводя дело к чистой констатации поэтиче­ского факта, который при передаче на другой язык почему-то утрачива­ет поэтичность, то мы, конечно же, останемся у разбитого корыта.

Чужая культура решает, нужно ли ей определенное явление. Это диктуется не этикетом и не политесом:

«Ах, непременно надо знать Райни­са! По этому поводу уже принято решение!» Культурная диффузия оп­ределяется не решениями. Знать яв­ление — это одно, а вот испытывать в нем нужду — это другое. А испы­тывать наслаждение от него — это уже и вовсе третье! Может быть, в чем-то эта культура и нуждается, но нужно установить это несомненно — и лучшим мерилом является именно степень удачности перевыражения, попадания в яблочко при переводе, ориентация на несомненное, а не на сомнительное.

А удача переводчика опять-таки определяется тем, насколько точно он чувствует, какова нужда а данном явлении, как диктует эту нужду его культура.

Культура предполагает закономерность, причем о с о з н а н н у ю за­кономерность. Не версификационные задачи стоят во главе угла, они подчинены главному. Должен иметь место именно разговор культуры с культурой. Культура высвечивает все подчиненные моменты: версификацию, лексику, технологию ремесла, устанавливает пропорции и иерар­хию ценностей.

Культура отвергает понятие под­строчника, этого текста без контек­ста. При дурно, безграмотно понима­емом тексте, а чаще при полном от­сутствии представления, каким же должен быть контекст, переводчика «ведет» из стороны в сторону, он подчиняется рифме, ритмической схеме, заполняя ритморяд удобными и малоосмысленными словами, так что возникает «дурной» контекст, состоящий из фантомов, иллюзорно­сти, обрывочных, стихийно возни­кающих и уводящих в никуда ассо­циаций.

Мыслить нужно не просто текста­ми, а культурами. Оперировать не единичным, самодовлеющим тек­стом, но всем культурным контек­стом, в который произведение вклю­чено.(4)

Неспособнюсть проникнуться духом культуры — даже своей собст­венной! — приводит к тому, что пе­реводчики ориентируются на что-то легкое, «знакомое», «привычное», кем-то уже сделанное, они не тво­рят, а стилизуют, копируют, пользу­ются тем, что давно названо.

«Очень легко писать: «Луч света не проникал в его каморку». Ни у кого не украдено и в то же время не свое» (И. Ильф).

Добро бы еще стилизовалось все переводимое произведение целиком, а то ведь лишь какие-то фрагменты. В пределах одного стихотворения вы можете увидеть кусок а-ля «эле­гия пушкинской плеяды», кусок а-ля «классический стих», кусок а-ля «пе­сенная традиция» (типа «ой да ты...»). Словом, сборная селянка. Все на что-то похоже. Тогда как дол­жно быть ни на что не похоже, кро­ме Райниса.

В любой национальной поэзии, если она подлинная поэзия, мы видим ориентацию на лучшие формулы чувств и формы их выражения, а не на приблизительные, усредненные, расхожие. Между тем, в нашем случае видно засилие именно расхожего и приблизительного. 

Необходимо считаться с тем, что одной культуре уже давным-давно был период сентиментализма, пери­од «апухгинщины» «надсоновщины», с давних времен широко была представлена романсная лирика с ее крайним проявлением в виде «же­стокого романса» и проч. Есть сло­ва, которые оказались «затасканны­ми», «опошленными», «скомпроме­тированными».

У Райниса аналогичные слова бы­ли свежими, первозданными. Нельзя автоматически, бездумно, бесчувст­венно пользоваться поэтизмами типа «дева», «греза», «ланиты», «лоб­зать»... А между тем:

                                                  Пламенем златой цветок алеет...

                                                 Луч солнечный в златом песке играет...

                                                С тех пор, как отцвела денница...

                                                Ланиты впалые, холодный чад над лик м...

                                                На долы тьма, как тяжкий сноп, легла...

                                               В полуденной тени я сон вкушаю...

Мало того, что от этого Райнис становится эпигоном каких-то рус­ских эпигонов, это еще бог с ним. Но ведь желание поиграть в «доб­ротную» поэтику оказывает нашим переводчикам дурную услугу, выда­вая их с головой: они просто не умеют обращаться с этими тра­диционными поэтизмами.

                                                Сама душа алкающая дух... (кто? кого? как??

                                                Не позволяет глаз смежить

                                                В ночь... (куда?)

И вообще получаются не стихи, а патока, тягучая, бессмысленная си­ропная нить:

                                                Раскройся далям

                                               Ты,  вуаль,

                                               Чтоб синевой

                                               На миг, на миг,

                                               Мне в душу проник

                                               Свет ликующих глаз твоих;

                                               Твой милый лик,

                                               Твой тонкий стан

                                               Судьбой мне дан...

Так мог писать капитан Лебядкин, но Райнис так писать не мог!..

Культура предполагает отчетливое различение эпох и периодов даже по звучанию стиха, по рифменному составу. Между тем, когда Г.Гор­ский рифмует: поднят — подвиг, за­мер — глазами, то это отсылает нас к 30-м годам (см. рифму «замер— слезами» у С.Кирсанова), а когда В.Елизарова рифмует:

                                              Время собирать посевы бури,

                                              Яростной борьбы приспели будни, —

то это уже та поэтика 50—60-х го­дов, которая была декларирована Ю.Панкратовым и претворена Е.Ев­тушенко.

Но куда более примечательна вне­временная «неряшливость» рифмы у В.Елизаровой, придающая неряшли­вый облик и самому переводимому поэту: легла — врага, сердце—све­тится, за что — твое, тебе — в сто­роне, воды — холод, пустота — холодна, за первородством — к полусолнцам...

В основе недоработок всегда ле­жит это непонимание закономерностей, логической устроенности и под­чиненности внутри иерархии чувств и интонаций. Дурной вкус — это не обязательно целая бочке дегтя, до­статочно и ложки, чтобы испортить что угодно. Стоит только без доста­точного основания начать педалиро­вать нечто «прелестное» с помощью ласкательных, уменьшительных, мнимолирических словечек, как потя­нется все та же патока вместо стиха.

                                            Каплет пот багровый с лепесточков...

                                            Росинка светлится,

                                            Словно солнышко — саженец (?)

                                            Одна-одинешенька,

                                            В даль дальнюю глядя,

                                            Грустит березонька…

                                            Бедная, роса блестит

                                           В пасмурных твоих глазенках,

                                           И на крылышках лежит.

                                           Крылышки надорвались,

                                           Екает сердечко кротко…

                                           Мой усталый мотылечек...

                                          В сети осени вернись,

                                          В это сердце, в уголочек...

 

                                          Меня чья-то рученька манит...

Меру вкуса можно нарушить во всем. Поистине стиль — это человек. И по тому, как переводчик решает проблему словотворчества, можно, как Кювье по одному копыту, восстановить весь поэтический кодекс его.

                                         есть много тайн неисследимых...

                                         он меня послал во вселенство

                                         улыбка благостится на его губах ...

                                         всем лучезарием, которые сам сиял…

                                        и мою сгнетает грудь…

                                        льет он свет в угрюмье ночи...

Какие ассоциации вызывают подобные «находки» В.Елизаровой? Приходит на ум Игорь Северянин или Анна Радлова с ее языком яко­бы — Шекспира. Нечто манерное и претенциозное.

Почему-то очень многое в перево­дах Елизаровой вызывает нежела­тельные эмоции и ассоциации. Да­же ритмика — и та невольно отсы­лает куда-то не туда.

                              И пусть те имена века хранят (кто кого?).

                              Но помните могилы, где герои спят.

                             Когда померкнет ум и руки захотят отдохновенья (понесло стих по кочкам!)

                             Пусть нашей силой станут их мученья.

 

А внутренний голос нашептывает тебе стихи Николая Олейникова:

                             И когда я в ручке Вашей вижу ножик или вилку,

                             У меня мурашки гробегают по затылку,—

                            Я боюся, что от их

                            неосторожного прикосновения

                            Страшное произойдет сосудов поражение...

Итак, понимание культуры как единственного условия для литера­турного процесса, отсюда уже вы­сокое поведенческое сознание — вот что служит гарантией в нашем деле. Между тем, к величайшему прискорбию, всесильной оказывается не культура, а конъюнктура.

Всем известно, как делается каж­дое очередное издание стихов Рай­ниса на русском языке. Составитель обеспечивает состав. «Подстрочникист» строгает подстрочники. Пока что нулевой цикл. Но кто же будет душой будущего издания? Творче­ским гением? Духовным отцом? Ко­нечно же, издательский редактор. Неважно, что к чиху он может быть глух. Другого человека не дадут. Редактор сличает состав с уже пере­веденными стихами, на свой вкус бракует одни и одобряет другие. Зачастую не знающий языка ориги­нала, очень часто не знающий языка поэзии, иногда своевольный, иногда запуганный тем, что литература все время преподносит сюрпризы, че­ловек он служивый, всегда перед ним призрак сорванного графика, скандала с типографией и т.д. Не­важно, что какие-то переводы не получились, что хороша бы отдать их другому, а эти вот «дожать». Хо­рошо бы все собрать в охапку, от­везти в Ригу, показать, потолковать. Но нельзя, время не терпит. И во­обще так почему-то не принято. И выходит, к полной неожиданности для всех, очередной «кот в мешке», и неожиданность эта далеко не из приятных.

Правда, есть случай, когда один человек являет пример поэтического «дерзания». Так дерзнул редактор издательства «Лиесма» Горский еди­нолично перевести всю «Тихую кни­гу» от первого до последнего стиха. Но и тут сказалась именно конъюнк­тура, то, что переводчик — лицо ад­министративное.

Вся книга переведена языком «молодежной» поэзии 20-х годов с разухабистыми выкриками и шумо­выми эффектами и является опро­вержением стиховой культуры и кулыуры вообще.

И ничего. Как не обсуждалась эта книга перед набором (а зачем, соб­ственно? никто в этом не был заин­тересован!), так не обсуждалась и после выхода — хотя по логике ве­щей выход ее должен был бы счи­таться праздником для латышской культуры. Но фанфары не прозвуча­ли. Правда, и траура не было. Про­сто промолчали. Но в переиздания стали включать и эти переводы.

Конечно, Г.Горский исходил из простого: все, что было до меня, — в расчет можно не принимать. Мне нужна вся книга — и я всю ее переведу заново.

Но редактор-то следующих изда­ний должен смотреть элементарно просто: вот старый перевод, вот но­вый. Стоило ли огород городить, пе­реводить заново, да еще и переиз­давать?

 

Пер. Д. Горфинкеля:

                                                Светлые мечты и веру,

                                                Гордость, честь, любовь и дружбу

                                                Перемалывают будни,

                                                Словно жернова — пшеницу.

Пер. Г. Горского:

                                               Идеалы, сердцу милые,

                                               Честь, любовь и старые принципы —

                                               Все истерто, словно зерна,

                                              Жерновами серых будней.

Где она, эта качественно новая ступень, поставившая перевод Гор­ского на уровень мировых стандар­тов?!

Пер. В. Бугаевского:

                                              Срок и солнцу дан.

                                              Ты вконец нас истомило,

                                              Скройся, старое, в могилу!

                                              Тает утренний туман,

                                              Новое встает светило!

Пер. Г. Горского:

                                              Время — прочь в закат!

                                              Солнце старое — в могилу!

                                              Сколько ты в крови бродило!

                                              По утрам пары кипят:

                                              Новое родись, светило!

Мало того, что здесь каждая строка чужда духу Райниса из-за этих судорожных выкриков и алогизма, так этот перевод сделан на костях предшественников. Покойный В. Бугаевский ввел «могилу» только для того, чтобы подготовить в конце «светило». Перевод делался на моих глазах. Когда я указал ему, что в оригинале все-таки сказано: «Пора тебе, старое солнце, закатиться», а «могилы» там нет, Бугаевский ска­зал: «Знаете, очень хочется поста­вить «светило». А слово «старое» здесь можно воспринять как обра­щение вообще ко всему старому, отжившему, чье место в могиле. Солнце вроде бы туда и не посыла­ется». На том как-то и поладили. Горский бесцеремонно забрал себе эти рифмы, не решившись, однако, посягнуть и на третью, а пошел на то, что заставил солнце «бродить в крови», хотя это и вовсе обессмыс­ливает что бы то ни было. То ли это солнце, которое бродит в крови гасконцев, как вино (что в общем-то хорошо!), то ли это солнце бродило по колено в крови (что уже хуже!).

Ну, видно же невооруженным гла­зом, что переводы не только не луч­ше, но даже хуже.

Кто будет спорить против высокого соревнования, где хорошее уступа­ет место лучшему. Вот как в случае с переводом стихотворения «Мой брат». Так его перевел 30 лет назад С. Шервинский:

                                         Через плечо каменистой вершины

                                         Свесилось облако, с горного склона

                                         Смотрится долге в озерное лоно —

                                         Мрачное, скорбное, полное, горя.

 

                                         Вечно блуждает над сушей и морем,

                                         Мерит небес голубые пространства,

                                         Вечно земли созерцает убранство,

                                        Только себе не находит приюта,

 

                                        Где претворять бы сущее в образ,

                                       Жизни труды передать в поколенья…

                                       Знойной земле оно даст утоленье —

                                       И пропадет, изольется слезами.

Хорошо, вроде бы. Неужели мож­но лучше? Оказывается, можно. Вот так перевел Д. Самойлов:

                                       Свесившись через плечо вершины,

                                       В озеро долго глядится облак.

                                       Видит, как в зеркале, грустный облик,

                                       Видит тоски своей отображенье.

 

                                      Мчаться, скитаться над морем и сушей,

                                      По небу плавать зиму и лето,

                                      Видеть красу белого света

                                      И никогда не сыскать себе места.

 

                                      Мчаться, нигде следа не оставив,

                                      Плавать, нигде не являясь дважды...

                                      И, на земле утоляя жажду,

                                      В жгучих слезах самому растаять.

 

Как сразу поблек первый пе­ревод, как отодвинулся, как уш­ла из него жизнь, какой он оказал­ся статичный, условный!..

Но ведь не соревнование боль­ших мастеров имело место, когда переводились «Тихая книга» и «Ко­нец и начало».

Беспрецедентный случай, почти не имеющий аналогов в других нацио­нальных литературах: два перевод­чика перевели по целей книге сти­хов великого поэта! (Национальные эпосы, разумеется, только так и пе­реводят, но там иная специфика, эпос все-таки не лирика.)

Кем-то была выдвинута версия, что только один человек может настроить себя в резонанс творцу, только он создаст адекватное по звучанию, смыслу, нюансам, арома­там содержание целой книги.

После Г.Горского дерзнула на подобный шаг и В. Елизарова.

Оба переводчика по чуткости звукового слуха и уровню поэтической культуры значительно уступают мно­гим из тех, кто пробовал себя в этом многотрудном деле, — Ахма­товой, Бугаевскому, Шефнеру, Нев­скому, Самойлову, Зенкевичу, Шервинскому, Хвостенко, Горфинкелю, Тарковскому.

Послушаем, как звучат переводы Горского и Елизаровой.

                                                         Песчинка каждая

                                                         Исторгнет  стон...

 

                                                         Там светлое счастье мне снится,

                                                         Там тонут невзгоды, там ты...

 

                                                        Почка  розой  золотистой станет…

 

                                                       Пускай казнят нас,

                                                       Пусть в бездну камнем…

                                                       Но все-таки росток растет сквозь тлен…

 

                                                      Жить без лжи мир не может,

                                                      Жаждет власти построже…

 

                                                     Среди травы стройна ты,

                                                     Тонка ты как цветок...

                                                     Поет негромко ветра траурная кокле...

А ведь Николай Асеев совершенно справедливо сказал: «Талантливость поэта есть мера чуткости его звуко­вого слуха».

Все упирается в то, что у нас нет критики перевода и нет нормаль­ного процесса предварительной «об­катки» поэтических переводов, нет предварительных оценок, нет поле­мики вокруг них, нет стойких мне­ний и репутаций, подкрепленных не­сомненными творческими успехами.

Вот и последнее издание перево­дов Райниса, книга «Стихотворения. Пьесы», вышедшая в Библиотеке все­мирной литературы, тоже, по сути дела, гром среди ясного неба, сплошные сюрпризы, от которых тем­неет в глазах.

Вот и здесь масса невразумитель­но темного или упрощенного, неожи­данной цыганщины или сюсюканья, «русопятства» и непережеванной, не­органичной книжной стилистики, а то и вовсе нечто загадочное: переводы О.Ивинской как будто делали два разных человека, настолько различ­ны они по своему характеру.

                                            Вчера казалось МНЕ обидно,

                                            Что боль ТЫ причинила МНЕ,

                                            Но за СЕБЯ сегодня стыдно:

                                           ТЕБЕ ведь может БЫТЬ БОЛЬНЕЙ!

 

                                          Должно БЫТЬ БОЛЬ ТВОЯ сильнее —

                                          ТЫ непривычнее МЕНЯ.

                                          МНЕ жаль ТЕБЯ — ТЕБЕ БОльнее, —

                                          Что МНЕ? — МНЕ горести родня.

Принеси такие стихи О.Ивинская как свои собственные в любую ре­дакцию, любой литконсультант, мор­щась, как от зубной боли, откажет им в праве быть напечатанными. А в качестве перевода они, как видите, печатаются тиражом в 300 000.

Райнис — поэт цельный, единый, монолитный, а представляют его раз­ные уровни поэтики, культуры, ин­теллекта, разные дерзающие добро­хоты, вплоть до косноязычных Мои­сеев («И сказал Моисей Господу:

О, Господи! человек я не речистый, и таков был и вчера и третьего дня, и когда ты начал говорить с рабом твоим: я тяжело говорю и косно­язычен», Исход, 4; 10). Но в те биб­лейские времена вопрос решался просто: Бог повелел, что в таком случае при Моисее будет состоять переводчик — Аарон, говорящий чисто и внятно.

Поскольку в наши дни повсеместно принято считать, что Бога нет, то непонятно, кому надлежит ставить вместо косноязычных — вразуми­тельных переводчиков. Все опреде­ляется не логикой, не пользой дела, а конъюнктурой.

Темное косноязычие является у нас даже надежным прикрытием беспомощности. Райнис сознательно объявляется поэтом эзотерическим, раскрывающимся только для посвя­щенных, и стало быть, надо делать вид, что именно ты и есть посвященный, так сказать, жрец при храме, надо уметь шаманить, делать вид, что ты умеешь приходить в транс, обеспечивающий тебе непосредст­венное, визионерское общение с поэтом.

Но переводы-то все-таки мутные и корявые?! Что ж, можно задним числом, в отдельной статье, в поле­мике рассуждать о том, что там в глубинах стиха содержится и что из­влечь не удается и не удастся ни­кому. Можно говорить о самых раз­личных вещах, об индийских «Ведах», о магии чисел, о тезисе и антитезисе, о законах перспективы, мало ли о чем.

Нет уж, перевод должен содер­жать в себе все, быть самодоста­точным!

В.Елизарова задается вопросом: что делать, как переводить Райниса? И отвечает: Надо было создать в себе Райниса: из бесед с лично знав­шими его, из его дневников, из об­щения с его поэзией, его родиной.

Знать о поэте как можно боль­ше — это всегда полезно. Но связь стиха с фактом биографии поэта опосредована далеко не прямо, на­столько отдаленно, что непосред­ственное стыкование их вульгаризи­рует стих.

«Пытаясь понять и объяснить про­изведение только из условий его эпохи, только из условий ближайше­го времени, мы никогда не проник­нем в его смысловые глубины».(5)

Райнис окончил классическую гим­назию, где его заставляли долбить гекзаметры, окончил Петербургский университет, где штудировал рим­ское право, он читал в оригинале Гете и Овидия, он весь был в русле классической культуры, с которой и сопрягал культуру своего народа. И надо понимать, что для него и для его народа значил, скажем, Гете: конечно, не то же самое, что для русского переводчика и его народа. Неужели только прямое указание близких поэта или запись в дневни­ке может вынудить переводчика ра­зобраться в особенностях переводи­мого стихотворения?! И так должно быть ясно, что «Нетленность» — это образец алкеевой или горациевой строфы, что это попытка перенести в латышскую литературу древнеримскую поэтику. Только при этом, при стремлении создать имитацию латин­ского стиха и работает стихотворе­ние во всем объеме.

В старом переводе это стихотво­рение звучало так:

                                  Исчезнутьдаже в полдень не может роса,

                                  Ни аромат — как бы ни веял ветр,

                                  Ни мимолетный солнца лучик:

                                  Все во вселенной вечно живо.

 

                                  Не сгинет мысль — пусть распадется мозг,

                                  Ни жаркое чувство — пусть сердца утихнет бой,

                                  Ни любви твоей жаркое пламя:

                                  Все в человечестве вечно живо.

И вот перевод В. Елизаровой.

                                 Ни утренней росе исчезнуть в полдень,

                                 Ни запахом зачахнуть в крутях (?) ветра,

                                 Ни солнечному лучику пропасть:

                                 Все во вселенной извечно живо.

                                 Ни мыслям расползтись (?) с распадом мозга,

                                 Ни чувству отмереть с отбоем (?) сердца,

                                 И ни любви моей оледенеть:

                                 Все в человечестве вечно живо.

 

Неужели это имитация латинского стиха?! Или вот это:

 

                                Стесни дыханье свое! —

                                Дыханье стонов отягощает воздух.

                                Их серебристые голосочки

                                Пусть ликующие заливаются.

Это уже возведение стихотворе­ния на уровень подстрочника!

И стихотворение «Росток», и сти­хотворение «Жизнь существа» — все должно быть алкеевой строфой, — и все выглядит виршами Тредиаковского:

                                Причинную — ты сам ту жизнь ведешь,

                                Жизнь следственная — ты в ее руках...

 

Подобное же незнание — что, соб­ственно, я перевожу? — видим и в переводе Л.Осиповой («Жажда»):

 

                                         Томимый жаждой неизбывной, жгучей,

                                         Чем больше пью, тем больше жажда мучит —

                                         Душа моя не знает утоленья

                                         Быстротекущей жизни красотой...

 

Вместо чеканной ритмики латин­ского стиха с отчетливыми цезурами, рассчитанного на четкое произнесе­ние, — ямбическая вяловатая напев­ность современной лирической про­содии.

Такие вещи должны быть извест­ны заранее, и говорить о них надо еще в ходе подготовки издания, а не 10 лет спустя после выхода...

***

Вместо того чтобы заниматься бес­плодными конференциями, посвя­щенными переводу «вообще» и ни­чему в частности, не лучше ли прак­тиковать регулярные «Райнисовские чтения», там же, в Дубулты, соби­рать раз в год переводчиков и сти­ховедов и читать, что те наработа­ли за год. Прошедшие огонь, воду и медные трубы переводы уже на­верняка были бы жизнестойкими, их и можно было бы брать в расчет, предварительно печатать в периоди­ке и передавать в портфель изда­тельства для дальнейшего конкурс­ного рассмотрения.

При умелом руководстве и заин­тересованной поддержке эти «чте­ния» могли бы перерасти в нечто большее, так как разговор законо­мерно перерастал бы в обсуждение проблем фольклора, традиций, пси­хологии восприятия инонациональ­ных литературных явлений. Польза от этого была бы для всех.

Но пока, как говорится, солнце взойдет, роса очи выест. Где-то, по слухам, готовится очередной том стихов Райниса на русском языке, кажется в «Библиотеке поэта». Хотя бы о нем поговорить серьезно и об­стоятельно, пусть даже, как уж по­велось, задним числом.

 

Примечания

1. Разумеется, не так, как переводчик Г. Горский. который устойчивую, века служившую чечевичную похлебку, за которую продали право первородства, превратил в «ложку хлебова из чечевицы».

2. М. Бахтин. Эстетика словесного творчества. М. «Искусство». 1979. С. 175.

3. В. Микушсвич. Поэтический мо­тив и контекст. — Вопросы теории художественного перевода. М. «Ху­дожественная литература». 1971. С. 7-8.

4. См. по этому поводу статью М. Новиковой «Гений, парадоксов друг», о переводах Пушкина на укра­инский язык. — Мастерство перевода-76».

5. М. Бахтин. Эстетика словесного творчества. С. 331.