Почва и судьба

Юрий Абызов

Даугава, 1982, №2

Передо мною книга, ставшая уже библиографической редкостью, — «Сбoрник антропологических и эт­нографических статей о России и странах ей прилежащих, издаваемый В.А.Дашковым, директором Мос­ковского публичного и Румянцевского музеев...». Превосходная бу­мага,  четкий шрифт, просторный формат. Полиграфическое изящество невольно вызывает в памяти упомя­нутый выше Румянцевский музей, тот самый дом Пашкова, который назван в романе М.Булгакова «Ма­стер и Маргарита» одним из самых красивых зданий в Москве.

И вот в этой книге, вышедшей в 1873 году, впервые опубликованы в русском переводе латышские народ­ные песни — 1118 песен. Перевод, правда, не поэтический, а прозаиче­ский, дословный и сделан не рус­ским, а латышом — Фр. Бривземниеком  (Трейландом). И язык-то в силу этого несовершенный, и комментарии порой наивные. Но сколько ис­креннего чувства, энтузиазма, старания передать и то, что на поверхно­сти, и то, что в глубине. И глав­ное — свыше 1000 песен.

Больше ста лет прошло с тех пор. Где подобные издания? Нет их. Ничего равного больше не было.

А что же было? Было несколько дайн в переводе В.Брюсова в сбор­нике «Латышская литература», 1916 года.  Была тоненькая   книжечка «Дайни. Песни латышского народа», 1944 года, в переводе А. Глобы. Бы­ла «Латышская хоровая песня» (Латгосиздат, 1955), где вместе с нотами представлены переводы около 60 пе­сен. Было несколько десятков дайн в переводах А. Прокофьева и В.Валентинова в «Антологии латышской поэзии» Л. 1959. И еще в 1966 году издательство «Лиесма»  выпустило книжечку «”Dainu lokā”. Вей, ветерок» с нотами и параллельными текстами 100 с лишним песен в пер. Г.Горcкого.

Вот, пожалуй, и все. И не в том беда, что не на такой хорошей бу­маге, как в 1873 году, не в таком количестве, а в том, что первое из­дание было, так сказать, плодом любви. А все последующие публика­ции, так сказать, от брака  по расче­ту, все по случаю чего-либо, в связи с чем-нибудь. И делались эти пере­воды теми, кто никогда не погру­жался в латышскую культуру, не про­читал на латышском языке ни слова. И делалось все, как обычно при про­ведении мероприятия, наспех, а не загодя, неспешно и вдумчиво.

Словом, сами представители ла­тышского народа не очень радели, чтобы их песенное наследство было передано с должным тщанием.

Что же удивляться, что теперь все горестно вздыхают, что даже латы­ши на российский манер скребут в затылке и на украинский манер не­доумевают, что это за «заколдован­ное место» такое, где не вытанцо­вывается: «Засеют как следует, а взойдет такое, что и разобрать нель­зя: арбуз не арбуз, тыква не тыква, огурец  — не огурец... Черт знает, что такое!».

И сейчас вот тоже — в связи со случаем, мероприятием, круглой да­той — зашевелились, заговорили, что надо бы достойно отметить и на русском языке выпустить, только как быть — хороших переводов нет и как их добиться — неясно...

***

А ведь дайна — такое коротень­кое и такое, казалось бы, простое четверостишие.

Кажется, чем короче — тем проще и переводить. Но нет, наоборот. И неизбежно при этом возникает во­прос — почему короткое? А нельзя было бы, чтоб подлиннее?

Уже стало привычно все время прибегать к формуле Кр. Барона: «Дайне некогда быть многословной».

Слова эти работали однажды, ког­да были сказаны впервые. Но от постоянного обращения к ним, от по­пытки сделать их чуть ли не научной формулой они становятся пустой тавтологией. Почему дайна корот­кая? Потому что она короткая.

Пока что никто не может ответить, почему у латышей сравнитель­но мало старых длинных песен. И почему такое огромное количество миниатюр. Как будто у всего духов­ного организма народа были фасе­точные глаза, то есть состоящие из множества мелких пластиночек, фик­сирующих  свой   самостоятельный участок окружающего. И лишь из этого множества мелких изображе­ний складывается единая картина мира.

Феномен пока что загадочный.

Но что же такое простота?

Естественно, строгая функциональ­ность формы, отсечение ненужных деталей, всего несущественного, та­кое осмысленное приведение всех частей в целокупность, что это соз­дает эффект извечного существова­ния данного явления, несомненности его.

Но только ли этим определяется простота? Может ли быть так, что всё и вся можно выразить поэтиче­ским образом, сводимым к простоте?

Разумеется, далеко не все можно воспеть, опоэтизировать. Уже общеизвестно, что невозможно передать так, чтобы это тронуло душу, скорбь скряги, утратившего деньги. Поэтически можно передать лишь несомненно позитивные вещи, сводимые к конечным проблемам.

Словом, как всегда, когда речь идет о поэтической форме, неизбеж­но приходишь все к тому же дву­единству — что и как.

Мир дайн отмечен извечной простотой, которая присуща миру наро­да в его вековом бытовании. Круг интересов очерчен четко, иерархия ценностей определена строго, всему, всякой вещи свое место под солн­цем.

На той стадии сознания, которая сформировала дайны, вопросы космогонии, начала и конца единого бы­тия, эсхатологические проблемы не интересовали человека. Мораль, нор­мы поведения не ставились в связь с судьбами мира. До реалистическо­го знания было еще далеко, мифо­логическая версия покрывала все, достаточно было считаться с тем, что есть силы, которые ведают своей областью, а уж они сами знают, что там к чему. Важна лишь та сторона этих сил, которая непосредственно определяет жизнь человека. Как не спрашивают ответа или отчета у пол­новластного главы рода, патриарха, самовластной хозяйки, так не спра­шивают и с антропоморфных бо­жеств, таких, как Сауле, Диевс, Перконс, Лайма, Аусеклис, как там они приводят в движение  механизм звезд, вод, весен, облаков и т. д.

Жизнь человека — цикл, включенный в более широкий цикл природ­ных явлений. Рассвет и закат, молодость и старость, цветение и увяда­ние, окружающая природа, познан­ная и названная в той мере, в какой это  вызывается   необходимостью. Нормы морали, этики определяются кодексом тесного общежития. Чрез­вычайно крепкие рамки обрядов и традиций.

Вот, пожалуй, и все. Все определе­но, все четко и ясно для человека в этой структуре. Да — да, нет — нет, все остальное от лукавого. Впрочем, лукавого в христианско-теологическом смысле в мире дайн нет. Нет и христианского бога. Есть лишь отражение некоторых момен­тов обрядности (в свадебном цик­ле).

Поэтому при переводе не может быть никакой лексики, противореча­щей этому миру. Не должно быть слов, связанных с метафизикой, от­влеченным мышлением, катехизисом и книжной лирикой, вообще книж­ностью, ничего натурфилософского, никакой лексики, связанной с го­родским бытовизмом, с языком реалистического рассказа.

Нет в дайне лирической сюжет­ности, которая непременно привле­кала бы лексику локального и кон­кретно-временного характера.

Дайна — строго бессюжетна, поэтому она и вневременная по лекси­ке. И, стало быть, лексический репер­туар должен быть более или менее ограничен, без широкого разброса, или, точнее говоря, должен строго учитывать ассоциативный ореол, что­бы все время оставаться в пределах этого мира.

Переводчик должен представлять себе инвентарный свод предметов, явлений и действий, которые име­ют право быть опоэтизированными в соответствии с кодексом дайны. А отсюда уже легче понимать «химизм» этого опоэтизирования.

***

Все-таки удивительно, как за столь­ко десятилетий деятельности наших фольклористов никто не занимался сопоставлением дайны и русской частушки. Хорошо известно, что ла­тыши, как правило, относятся к час­тушке крайне негативно. И это мож­но понять с этнопсихологической по­зиции. Иное отношение к природе песенного начала, иная — более истовая — манера  исполнения,  иная поведенческая культура, иные атри­буты, иной сценарий песенного со­стязания.

Но ученый-то должен быть выше простого «не хочу—не буду». А тут просто благодарный материал: взять такие микроструктуры, как японская танка, персидский рубай, русская частушка и латышская дайна — и по­смотреть, что у них общее и в чем различие. Через чужое лучше по­знаешь свое.

До сих пор не опубликовано со­брание частушек покойного И.Д.Фридриха, записанных в Латгалии, как раз там, где дайна и частушка жили бок о бок. Весьма интересно, не заметны ли были следы диффу­зии.

Часто приходится слышать нарекания, что дайна в чьем-то плохом переводе смахивает на частушку. Так именно научное рассмотрение вопроса и предотвратило бы впредь подобные явления.

А сопоставить их все-таки инте­ресно. Начинаешь читать сборники дайн и частушек одновременно          — и протягиваются ниточки, возникают параллели, то и дело перебрасы­ваешь страницы: где же это я видел похожее на другом языке?

                                                  Sveša māte man solīja

                                                  Siltu maizi launagā;

                                                  Noiet saule vakarā —

                                                  Ne man siltas, ne man aukstas.

 

                                                 Неродная мать обещала мне

                                                Теплого хлеба к обеду;

                                                Солнце уже к вечеру клонится —

                                                А у меня ни теплого, ни холодного.

(Здесь и далее подстрочный перевод. — Ю.А.). 

 

                                               Матушка неродная,

                                               Похлебочка холодная,

                                               Кабы родная была,

                                              Щей горячих налила!

 

                                              Aiziet saule aiz kokiem,

                                              Es palieku pavēnī;

                                              Nomirst mana māmulīte,

                                              Es palieku bārenīte.

 

                                             Зашло солнышко за деревья.

                                             Я осталась в сумерках;

                                             Умерла моя матушка.

                                             Я осталась сиротой.

 

                                            Село, село солнышко

                                           За весело полюшко.

                                           Село, село ясное,

                                           Мое житье несчастное.

 

                                           Ne tu viena, sila priede,

                                           Ne tev' vienu vējiņš pūta;

                                           Neraud' gauži, bārenīte,

                                           Ne tu viena bārenīte.

                                           Не одна ты, сосна, в лесу.

                                           Не тебя одну ветер колышет;

                                           Не плачь горько, сиротинка,

                                           Не одна ты сирота.

                                           Не одна-то, не одна

                                           В поле вересиночка,

                                           Не одна я, не одна

                                          Девчонка-сиротиночка.

 

                                         Apsēdos raudādama

                                         Mātes kapa maliņā;

                                        ...Es tev teikšu raudādama,

                                        Kāda dzīve bāreņam.

                                       Присяду я, расплакавшись.

                                       Подле материной могилы;

                                      ...Расскажу я тебе, плача,

                                      Каково живется сироте.

 

                                       Много горя накопила,

                                       Не с кем горе горевать,

                                       Пойду лягу на могилу,

                                       Разбужу родную мать.

 

                                      Visapkārt liepas auga,

                                      Vidū smuidrs ozoliņš.

                                      Visapkārt jaunas meitas,

                                      Vidū puiši grozījās.

                                      Вокруг липы растут.

                                     А посередке стройный дубок;

                                     Вокруг девицы молодые,

                                    Посередке парни красуются.

                                    Улица красуется

                                    Дубами и осинами,

                                    Ребятами кудрявыми,

                                   Девчатами красивыми.

 

                                   Slinkas, slinkas kaimiņmeitas

                                   Par visām meitiņām:

                                   Ar cimdiem govis slauca,

                                   Ar dakšām gultas taisa.

                                   Ах, ленивы дочки у соседа,

                                   Всех девиц ленивее:

                                   В рукавицах коров доят,

                                   Вилами постель стелют.

                                   Моя милка шилом шила,

                                   Топором лапшу крошила;

                                   Рукодельная была,

                                  Сарафаном пол мела.

Есть различие, но ведь есть и что-то общее!

Звучание вроде бы не то. Нет ли более созвучных?

                                  Ko līdz rudzu garumiņš,

                                  Kad nav labs briedumiņš?

                                  Ko līdz puišu smukumiņš,

                                  Kad nav labs tikumiņš?

 

                                 Сеял репу — не взошла,

                                 Сватал девку — не пошла,

                                 Пересею — так взойдет,

                                 Пересватаю — пойдет.

 

                                 Kura upe netecēja,

                                 Kura meita nedziedāja?

                                 Dūņu upe netecēja,

                                 Lepna meita nedziedāja.

 

                                 Хорошо рыбу ловить,

                                 Котора к берегу бежит,

                                 Хорошо дружкa любить,

                                 Который правду говорит.

 

                                 Lieta, lieta liepiņā,

                                 Lieta liepas zariņā.

                                 No liepiņas pūru šuvu,

                                 No zariņa  — pūra vāku.

 

                                Ахи, ахи, аханьки,

                               Каки девчонки махоньки:

                               Целоваться — нагибаться,

                               Провожать — в карман сажать,

По звучанию последняя частушка сходна с предыдущей дайной, а по содержанию вот с этой:

                               Maza mana līgaviņa

                              Tā kā viena cielaviņa.

                              Cik gribēju mutes doti,

                              Tik pasitu padusē.

                              Невеличка моя невеста,

                             Чистая пичужечка.

                             Как захочешь с ней целоваться —

                             Приходится сажать за пазушку.

Кто-то скажет: частушка вся про­шита рифмами и созвучиями, а дай­на — нет. Вон в одной строке сразу две рифмы: Целоваться—нагибать­ся, Провожать — в карман сажать.

Но ведь и в дайне, оказывается, такое явление — обычное дело.

Вот частушка:

                               До чего ты довела —

                               Стал я тоньше  ковыля,

                               Что ты шутишь, чем ты

                               сушишь,

                               Ковылиночка моя.

                               А вот дайна:

                               Kur, liniņi, jūs paliktu,

                              Ja meitiņas neuzaugtu:

                              Kas jūs plūktu, kas jūs vērptu,

                              Kas jūs daiļi darinātu!

Мало того, что однородные фор­мы — глаголы — стоят в конце строк, образуя рифмоиды, они находятся еще и в одной строке, приходясь на цезуру и на клаузулу. Примеры можно приводить сотнями:

                               Govis māva, aitas bļāva ...

                               Padziedāju, padaiņoju...

                               Sen dzirdēju, nu redzēju...

                               Puisīšam, nabagam...

                               Lācīšam, bralīšam...

                               Tik ziļota, sudrabota…

                              Junkuriņi, stārastiņi...

                              Ar saulīti, ar zvaigznīti...

                              Mūs' brāliši vēverīši...

                              Starastiņa pātadziņa...

                              Nabadziņa taisnībiņa...

То есть мы видим то же самое, что в русском песенном творчестве:

                             Девицы-красавицы,

                             Душеньки-подруженьки...

Есть много общего в смысле фор­мальных черт. И кое-что знать не­бесполезно. Но разделяет дайну и частушку одно немаловажное обстоятельство: между ними несколько веков. Дайна отражает традиционный уклад наро­да с твердыми понятиями, обряда­ми, обычаями, нравственными воз­зрениями, отражает   незыблемую шкалу ценностей. Потому и голос ее отличается «вежеством».

Частушка возникла на излете уст­ного народного творчества, в тот период, когда рушился старый уклад. Это песенное творчество «сердитых молодых людей» прошлого века, для которых первая заповедь — не очень-то считаться с заповедями.

                                      Не грозитесь, тятька с мамкой,

                                      Не настанет мой конец,

                                      Не отдать вам силой замуж,

                                      С головы сшибу венец.

Ситуация, в корне противоречащая духу дайны.

Частушка кричит, ёрничает, дерзит, играет с понятиями, играет со слова­ми, со смыслом. Играет с самой ос­новой, на которой держится, — с па­раллелизмом. Это раньше первые два стиха означали предпосылку для параллельной переклички, сопостав­ления. В частушке они уже могут  аб­солютно не относиться к дальнейше­му. Мнимо традиционный запев. И следует вовсе не параллель, а не­что контрастное, неожиданное, иног­да эпатирующее.

Отсюда и неожиданная рифма, ча­сто виртуозная, которая образуется уже по другому принципу, нежели традиционная грамматическая риф­ма, и звукопись, и подражание гармошечному наигрышу.

А дальше уже трудно удержаться от насмешки и над собой. Вы жде­те, что мы будем петь традиционно, как все и как всегда? Так вот же вам «несклады», где каждая строчка вроде бы обычное клише, а все вме­сте приводит к юмору абсурда:

                                                     Балалаечка играет:

                                                    Отвори да затвори.

                                                    Я, девчонка, подпеваю:

                                                    По дрова поехали.

 

                                                   Я с высокого забора

                                                   Прямо в воду упаду.

                                                   Ну кому какое дело,

                                                   Куда брызги полетят.

Частушка — это насмешка. И по­этому так нелепы «утверждающие» частушки, которые время от време­ни пытаются насаждать псевдофольк­лористы.

Именно эта «дерзостность» частуш­ки и определяет коренное, непрохо­димое различие между нею и дай­ной. Иное отношение к миру природы, религиозным понятиям, к миру тра­диций, родительскому авторитету, к миру лада и согласия.

Дайна — гармония. Частушка — нарочитая дисгармония.

Одно лишь является для них не­сомненно общим, а именно то, на чем строится всякая народная пес­ня: параллелизм.

***

Параллелизм — костяк дайны, и проходить мимо этого явления значит превращать поэтический текст в слегка ритмизованную кучку слов, передающих какую-то чрезвычайно тривиальную мысль, чисто случайное сообщение, частность, не опирающу­юся на целое, не представляющую поэтому никакого интереса.

Первое условие, которое нужно предъявить человеку, принимающе­муся за перевод дайн, — непремен­ное знакомство со статьей А.Н.Веселовского «Психологический парал­лелизм и его формы в отражении поэтического стиля».

Неслучайно Веселовский использо­вал для иллюстрации своих положе­ний, высказанных в 1898 году, в ча­стности и латышские народные песни. Дело в том, что в них психологи­ческий параллелизм выступает осо­бенно наглядно, проявляясь в рам­ках почти абсолютного формального параллелизма.

 

                                                   Gulbis savas baltas spalvas

                                                   Ezerāi nomazgāja;

                                                   Bajārs savas daiļas meitas

                                                   Sudrabā kaldināja.

 

                                                  Лебедь свои белые перья

                                                  В озеро погружает (омывает);

                                                  Богач своих красивых дочерей

                                                  В серебро обряжает.

                                                  Balta ķēve, skaista sieva,

                                                  Tā bij vīra nelaimīte:

                                                  Balta ķēve mazgājama,

                                                 Skaista sieva glabājama.

 

                                                 Белая кобыла, красивая жена,

                                                 Вот несчастье для мужа:

                                                 Белую кобылу надо мыть,

                                                 Красивую жену надо сторожить.

Чем объясняется такая «избыточ­ность» симметрии?

Как определил А.Н.Веселовский, «дело идет не об отождествле­нии человеческой жизни с приро­дою и не о сравнении, предпо­лагающем сознание раздельности сравниваемых предметов, а о со­поставлении по признаку дейст­вия движения... Параллелизм покоится на сопоставлении субъекта и объекта по категории движения, дей­ствия, как признака волевой жизне­деятельности».

Поэтому в игру вступает и чело­век, и предмет, и качество предмета, и явление природы, значит, сопо­ставлены  грамматические  формы этих слов.

Параллелизм определяет даже не столько метафоричность выражений, сколько композиционный строй, а уж тот определяет и звуковую органи­зацию песни.

И не видеть этот параллелизм ни­как нельзя, поскольку это одна из самых   древних   композиционных форм.

Искусство, вкус, проникновение в суть, изящество работы переводчи­ка должны поверяться именно пере­дачей этого главного формообразующего момента.

И если переводчик хорошо знает подобное явление в своем фольк­лоре и в книжной поэзии, использу­ющей фольклорные средства, ему будет легче оперировать.

                                           Не ветер бушует над бором,

                                           Не с гор побежали ручьи —

                                           Мороз-воевода дозором

                                           Обходит владенья свои.

Вполне можно представить себе, что это дайна, переведенная «по-книжному».

Не так уж важно, «рифмуются» или «не рифмуются» параллельные члены, важно то, что они граммати­чески однородны, а значит, близки по звучанию, создают симметрию, что уже обеспечивает склад-лад, ко­торый на этой основе проступает яр­че или глуше, но все равно просту­пает.

                                         Jūra, jūra, ko tu krāc,

                                         Mate, māte, ko tu raudi?..

 

                                         Zosis peld Daugavā,

                                        Ganiņš raud maliņā...

 

                                        Akmens brāļa maltuvē,

                                        Ūdens kalna avotā...

 

                                        Zema tava sēdēšana,

                                       Augsta tava valodiņa...

 

                                       Vaska sveces izdegušas,

                                       Sirmi zirgi sabraukuši...

 

                                      Jābrien auksta rīta rasa,

                                      Jādzird daudz bargu vārdu...

Здесь, скажем, «рифмоиды» вы­ступают в приглушенном состоянии. Но вот примеры, где отчетливо риф­муется каждый верхний член парал­лели с каждым нижним.

 

                                      Lēc, saulīte, ja lēkdama,

                                     Aust, dieniņa, ja ausdama...

 

                                     Dziesmam ņēmu līgaviņu,

                                     Dančam pirku kumeliņu...

 

                                    Talka nāca sētiņā,

                                    Avens brēca  kūtiņā...

Именно потому, что дайна может «зарифмовать» все что угодно, — для этого нужно лишь поставить нужные слова в нужный ряд и при­дать им «созвучную» грамматическую форму, что в латышском языке очень легко, — именно поэтому она и не гонится за рифмой. Подумаешь, не­видаль — подобрать созвучия на юнце строки! А если мне как раз надо в начале?! Или          в середине строк?! Или прошить ими всю стро­фу зигзагом?!

                                   Šūti krekli nerakstīti:

                                   Bārenītes pūriņa;

 

                                   Sēti mieži neravēti

                                   Kalpa vīra tīrumā.

 

                                 Es meitiņa liepiņa,

                                 Es meitiņas vārdu nesu:

                                 Kultu gāju rijiņā,

                                 Pļautu gaju rumā.

 

                                 Kungi rāja stārastiņus,

                                Stārastiņi — darbinlekus,

                                Darbnieki — kumeliņus

                                Ar garo pātadziņu.

 Не видеть этого сцепления, пере­ливания «рифмоидов» из строки в строку (а при переводе по подстроч­нику именно этого-то и не видят), значит, переводить так, как перево­дил А. Глоба:

                               Учит барин старостишку,

                               Старостишка — батрака,

                               Кнут батрацкий лошаденку

                               Поучает в свой черед.

Ушли все созвучия, ушли компо­зиционно-ритмические скрепы, ушла интонация — ушел и дух жив. Какая же здесь поэзия? Старостишка, лошаденка... Поучает... Неинтересно.

 

                             Uz Ventiņas laba dzīve,

                             Tur migliņa ilgi stāv;

                             Var miedziņu izgulēt,

                             Var darbiņu padarīt.

 

                            Sadzinās ciema gani,

                            Samāvās raibaliņas;

                            Satinās brāļu bērni,

                            Sadevās rociņās

 

             Звуковая организация, интонационный ход, мнемонический прием — все есть.

                                            Vakar vasara,

                                            Šodien ziema;

                                            Vakar meitiņa,

                                            Sodien sieva.

 

                                           Kam tie mieži līdumā,

                                          Sudrabiņa vija vīta?

                                          Tā puisīša tie miezīši,

                                          Kas neguļ dienas vidu.

 

Здесь уже отчетливая установка на рифму как таковую, то есть не только на грамматическую параллель, а на звуковую сторону разнородных слов.

                                         Nerieti, saulīte,

                                         Palieci vēl!

                                        Gaišajās dieniņas

                                        Manim ir žēl:

                                        Kungs licis šo nakti

                                        Pilī man vest,

                                       Mans ziedu vainadziņš

                                       Dubļos būs mests.

Здесь настолько отчетливо пред­стает рифма в ее позднейшем аспек­те, что невольно думаешь, не ана­хронизм ли это, возникший под вли­янием книжного стиха?

Установка на отчетливую звукопись, на аллитерацию представлена в дай­не весьма ярко. Разумеется, перевод с подстрочника никак это не выяв­лял. И из-за этого дайна представа­ла в убогом уборе.

А между тем:

                                      Es savai mamiņai

                                      Liepu lapu tiltu daru...

 

                                     Liptin lipa liepu lapa

                                     Pie manām villainēm...

 

Это же само прилипает к памяти и к языку.

 

                                     Zīļota, zaļota

                                     Dieniņa auga,

                                     Sudraba zeltīta

                                     Saulīte lēca.

 

                                    Apkūluši kulējiņi,

                                    Samaluši malējiņi,

                                    Pakaruši sprigulīšus —

                                   Klip, klap, klap!

 

                                  letecini alutiņu

                                 Ozoliņa kanniņā...

Ни Брюсов, ни Глоба, ни Прокофь­ев, ни Валентинов, ни  Горский — никто не дал и грамма этой естест­венной, органичной, традиционной звукописи,  звуковой  организации, слаженности, этого народного скла­да-лада.

Один только С. Я. Маршак попы­тался передать латышские песни в игровой фактуре, разумеется, дейст­вуя интуитивно, но исходя из гро­мадного опыта, подсказывающего, что любая народная песня всегда хо­рошо организована, всегда в ней есть какая-то игра, звуковая фанта­зия, инструментовка. Нельзя сказать, что дух латышской песни передан им, но ведь зато это действительно организованная стиховая плоть.

                                       Ты куда, куда, мой Петя-

                                                               Петушок,

                                       Рано-рано на рассвете

                                                       Скок-поскок.

                                       — К деревенским,

                                                     к деревенским

                                                    Девушкам лечу.

                                  Разбудить их, разбудить их

                                  На заре хочу.

                                  Прибегу я, прибегу я

                                  К ним на двор.

                                  Перед домом, мне знакомым,

                                 Сяду на забор.

                                 На забор высокий сяду,

                                 Трижды пропою,

                                 Только мне будить не надо

                                 Милую твою.

                                 Куры сонные с насеста

                                Не сойдут,

                               Уж она — твоя невеста

                               Тут как тут!

Да, это не та песня, которую по­ют латыши. Но им никто и не пред­лагает петь эту. Так же как не пред­лагают петь и русским. Это скорее «перевод по мотивам», перифраз. Но он подкупает тем, что передает поэтическую жилку, содержащуюся в оригинале. И он гораздо больше «приклоняет слух» к латышской на­родной поэзии, чем мнимо близкий перевод Горского:

                              Ой, куда, куда ты скачешь,

                              Мой петушок...

                             На заре, на ранней зорьке,

                             Рано утром, на заре.

                             Я скачу, скачу в деревню

                             Девок будить...

                             Как на дворик, как на дворик

                            Я забежал...

                            И пропел, пропел три раза,

                            Три разочка прокричал...

                            Ты, невеста, ты, невеста,

                            Встань, встань скорей...

                            Петушок пропел три раза,

                            Три разочка прокричал.

А вот такие переводы только «от­вращают слух» от народной поэзии. Латышские составители, консультанты и редакторы, ориентируя рус­ских переводчиков по подстрочникам на то, чтобы перевод обязатель­но был нерифмованным, оказывали дурную услугу. Вместо того чтобы провести четкую грань между книж­ным языком, литературным стихом — и стихом народным, песенным, они вообще ориентировали на аскетиче­скую непритязательность, исключали всякую инструментовку и искания в области художественной формы в пределах четко очерченных воз­можностей. Переводчики, по сути де­ла, вынуждены были исходить из расплывчатой установки: поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что.

Мне думается, что вопрос о про­порции рифмы, аллитерации, звуко­вых скрепов, словесной игры дол­жен все-таки входить в компетенцию русского переводчика, если только это культурный переводчик. Само понятие народной поэзии тре­бует на взгляд русского человека и понятия «склада-лада», которое сде­лалось уже частью самого русского языка. Народная песня, не ориенти­рованная на четкую мелодию, без инструментовки на русском языке кажется пресноватой.

Характерно, что именно игровые латышские песенки, детские считал­ки, дразнилки, свадебные «издевки» почти лишены рифмы. С точки зре­ния русского это парадокс — ведь именно тут бы и поиграть в созву­чия. Но если эти песни переводить «буквально», они как бы утрачива­ют характер игры, не раскрываются полностью.

И когда говорят, что латышу стран­но видеть дайну с непременной риф­мой, пусть и грамматической, одно­родной, — то на это, естественно, следует отвечать, что перевод дела­ется не для латышей. Что это не насилие над латышским языком (ка­кая путаница понятий!), а использо­вание тех средств русского языка, которые лучше помогают выразить характер, дух атмосферу жанровой разновидности песни.

Ничего не поделаешь: в латыш­ской народной поэзии гораздо мень­ше рифм (примерно четверть дайн носят рифменную организацию), а вот по-русски их неизбежно долж­но быть больше, и чрезвычайно мно­го деминутивов, а вот русскому язы­ку в таком их проявлении они поч­ти не нужны.

Это объективная реальность — с нею нужно считаться.

***

Как только начинают разговор о переводе дайн, тут же слышится злополучное «деминутив», то есть слово в уменьшительной форме, являю­щееся камнем преткновения.

Но надо ли его переводить?

В латышском языке любое слово, обозначающее предмет или состоя­ние, может приобрести уменьши­тельную форму.

Попробуйте составить репертуар мнимо уменьшительных слов в дай­нах, и вы убедитесь, что туда при­дется включить почти все существи­тельные. Правда, сама лексика дайн исторически ограничена, что уже да­ет возможность свести количество этих деминутивов к более или менее определенному.

Но все-таки, стоит только начать: ābelīte, actiņas, avetiņa, alksnītis, alutiņš, arājiņš, avotiņš, bērziņš, bitīte, cielaviņa,  cilvēciņš   cīrulītis, dālderītis, durtiņai, dzērvenīte, ezeriņš...

И так далее.

Итак, надо ли непременно пере­водить уменьшительные слова умень­шительными?! Реплика о том, что они придают дайне специфическое лирическое тепло, согревающее этот микромир, несостоятельна. Какая мо­жет быть теплота от того, что «по­мещик», «староста», «кнут», «куз­нец», «гордость», «пьяница» предста­ют в якобы ласкательном варианте?!

Что будет от того, что мы послуш­но построим цепочку уменьшитель­ных слов в переводном тексте: взял ПАХАРЕЧЕК ТОПОРОЧЕК, пошел во ЛЕСОЧЕК, срубил ДУБОЧЕК... Ни­чего хорошего. Может быть, не тот суффикс взяли. Взял СУДАРИК ТОПОРИК, пошел во ДВОРИК, сру­бил ЯВОРИК... Ничуть не лучше. Потому что такое нагнетание проти­вопоказано целесообразности, закономерности, необходимости, лежа­щим в основе эстетического восприя­тия мира, в основе вкуса. Что хоро­шо в одном языке, может быть дур­но в другом. Что русскому здоро­во, то немцу смерть...

Вопрос решается просто, если учесть, что никакой подлинной уменьшительности тут нет.  Одна грамматическая форма, но без значения уменьшительности. Форма, иг­рающая главным образом ритмообразующую роль — регулировку рит­ма с помощью наращивания нужных долей в условиях постоянной хоре­ической или дактилической инерции: ударение в латышском всегда на первом слоге.

И если что и нужно учитывать при переводе, так те ритмообразующие факторы, носителями которых явля­ются рифмоиды.

В латышском языке все суффиксы уменьшительности сводятся     к -iņš, -iņa, -ītis, īte.

В результате почти все уменьши­тельные слова как бы «рифмуются», особенно если они симметричны в параллельном ряду.

В русском языке этих суффиксов куда больше:

ручка, рученька, ручонка

глазок, глазочек, глазик, глазыньки

братец, братик, братишка, братишечка, браток, браточек

сестренка, сестреночка, сестрица, сестричка

бородка, бороденка бородушка

штанцы, штаники, штанишки и т. д.

Естественно, что латышские умень­шительные легко вступают во взаимодействие рифменного порядка: avotiņš — bāleliņš — bērziņš — čiekuriņš; ganībiņa — malējiņa — māmuliņa — nedēļiņa — nesējiņa.   Причем все компоненты этого рифмующегося ряда носят общий традиционно-уст­ный характер.

А в русском языке аналоги этих слов будут почти все разнозвучащими, исторически разбросанными, раз­ностильными. Заставить их вступать в рифменные отношения можно, лишь привлекая слова книжного ха­рактера и по законам литературного стиха,  что  немедленно  нарушит фольклорный дух.

Уменьшительный суффикс придает одному слову  характер уничижитель­ный, другому ласкательный, третье­му сюсюкающий, четвертому просто оскорбительный.

А в латышском характер один — песенный.

Кроме того, целый ряд латышских слов, уменьшительных по форме, просто невозможно передать слова­ми в уменьшительной же форме, по­скольку данное понятие иной раз   вообще невозможно передать од­ним словом, если вообще возможно выразить любым способом, кроме описательного.

Arājiņš, augumiņš, baltumiņš, čaklumiņš, dieviņš, gaišumiņš, godiņš, gudrumiņš, jaukumiņš, jūdzīte, junkuriņš, labrītiņ, pastaliņas, pēdiņa, saldmutīte, smildziņa, tikumiņš, valodiņa   и т.д.

Словом, отказ, принципиальный отказ от формальной передачи чи­сто формального момента, присуще­го языку вообще, но не языку ху­дожественного текста. Потери при обязательной передаче неизмеримо больше приобретений. Отказ, но, разумеется, не запрет: если какие-то слова удачно накладываются и не привносят   нежелательных   звуча­ний — извольте.

***

С чем же все-таки мы имеем де­ло, переводя дайны?

Никак не с песней в русском зна­чении этого слова. А исключительно с текстом особого характера. С тек­стом, который воплощает в себе афоризм, развернутую пословицу, максиму, сентенцию, притчу. Надо думать, что не все они и пелись, а весьма даже возможно, какая-то часть только «сказывалась».

Характерно, что латышские пословицы и поговорки весьма скупы в смысле звуковой организации и образности.

У Ф.Буслаева есть высказывание: «Пословица создавалась взаимными силами звуков и мысли».

Здесь же как будто работала одна мысль.

Очевидно, функцию пословицы выполняла именно дайна. Неслучайно в словаре латышских пословиц можно обнаружить иногда дайны цели­ком, иногда лишь половинки их. На­пример, такая пословица, которую остается лишь вернуть в прежнее четырехстрочное состояние:

Dievs dod manam pēlējam svina mēli, alvas kājas: ne ar mēli parunat, nedz ar kājām pastaigāt.

Видно, что наиболее организован­ные в звуковом отношении послови­цы, как правило, выделялись из дайн:

                                                            Kur kalniņš,

                                                            Tur muižiņa,

                                                            Kur cintiņa,

                                                            Tur mājiņa.

 

                                                            Kur cinītis, tur mājiņa,

                                                            Kur kalnītis, tur muižiņa.

 

                                                           Žēli raud sila priede,

                                                           Redz ar cirvi staigājam.

                                                           Neraud žēli, sila priede,

                                                           Ne es tevi skaliem cirtu,

                                                          Cirt’ istabas pamatiem,

                                                          Skaistas dziesmas klausīties.

 

                                                         Skalam ģeld

                                                                         tā priedīte,

                                                                          ne istabas

                                                                          pamatiem.

 

                                                          Veliķene, moku muiža,

                                                          Augsti kalna galiņš,

                                                          Ne tai trūka moku ļaudis,

                                                          Ne tai trūka mocītaju.

 

                                                         Kad ellē

                                                                    moku trūkst,

                                                         Kad muižā

                                                                         darbu.

Так что средства, которые необ­ходимо использовать при переводе, должны соответствовать особенно­стям данного жанра — максимы или поэтической сентенции. Должна быть логическая последовательность, за­вершенность, округленность. Желез­ная арматура внутри — композицион­ная четкость и «склад-лад».

(Перевод поющихся многофи­гурных песен требует особого разго­вора, хотя и там в основе часто ле­жит та же дайна, только представ­ленная в развертке, или же сюита дайн.)

Поэзия дайны — это поэзия оцен­ки окружающего, одобрения или осуждения, радостного возгласа или горестного вздоха, но не поэзия опи­сания, не рассказа, не воспроизве­дения действительности.

Дайна статична именно как афоризм или поэтическая сентенция, поскольку из круга ее тем выведены все яв­ления, связанные с сюжетностью. Круг   интересов — исключительно круг большой семьи, рода, племенной общности. Нет даже состава ин­тересов многоплеменного объедине­ния, что невольно порождало бы какую-то историческую сюжетность. В какой-то мере для сюжетности осталась область брачной ритуально­сти с ее сложной игрой, включаю­щей реликты древней, самостоятельной жизни.

Устойчивый быт и вглядывание в природу исключают динамизм.

Поэтому неправомерно передавать глагол в прошлом времени, посколь­ку это предполагает начало и конец какого-то хоть и миниатюрного, но повествования. Повествования там нет. Все в настоящем (и извечном) времени.

***

Афоризм, притча, развернутая по­словица — все это носит вневремен­ной характер, выражает нечто неиз­менно существующее, закрепленное в прочной словесно-произносительной фактуре.

Дайна должна звучать отчетливо, крупновыговариваемо, так, чтобы резко ощущалась соотнесенность синтаксических и метрических рядов и чтобы доминировала интонацион­но-смысловая сторона.

В оригинале всегда налицо крат­ность минимально четным числам: 2—4. Две диподии — цезура — две диподии. Это принципиальная схема, хотя возможны разнообразные ва­рианты. Теснота словесного ряда не мешает словам рассыпаться, вкусно выговариваться.

Разумеется, этому способствует то, что в латышском (песенном) языке много двусложных слов, которые лег­ко подчиняются правилам этой поэ­тической игры. Или, вернее, они-то и определяют эти правила.

                                                   Baltu / berzu / liepu / galdu,

                                                   Tīru / slauku / māla klonu...

 

                                                   Saule / sienu ļ kaltēdama,

                                                   Bite / ziedus / lasīdama…

 

                                                  Tālus / ceļus / staigājot...

                                                  Lielas / druvas / strādajot...

 

Между тем, переводчики дайн сплошь и рядом с этим не считаются. В переводе слова как бы слипаются   и   разрываются   произ­вольно, где попало, что начисто убивает характер афористической, чет­кой произносимости.

Вот так начинает выговари­ваться дайна в переводах Фелик­са Скудры:

                                                  Стар пе/нек, да /корни/ крепки,

                                                  Зеле/ны у /пня по/беги,

                                                  Боро/да се/да у деда,

                                                  Умны /дедо/вы со/веты.

 

                                                 Зарос/ло ли/цо зем/лею,

                                                 На но/су зас/тыло/ сало…

 

                                                Проку /что, что/ руки /белы,

                                                Что ко/лечки/ золо/тые?

 

                                               Я про/сила/ парень/ка:

                                               — Ты ку/пи-ка/ мне

                                                                   ве/ночек...

 

                                              У све/крови/ посе/люсь,

                                              По ут/ру кра/снеть

                                                                     не/стану...

                                             Все не/весто/ю зовете,

                                             Где же/ жени/хи, ска/жите?

Таким образом, эвфония латышско­го народного стиха превращается в переводе в неблагозвучие, в то, что А. Крученых называл «сдвигологией русского стиха».

Разумеется, переводчик может и отойти от метрической схемы ориги­нала: метрика не закон и не канон, но при условии, что добьется четкой интонационной выразительности бла­годаря иной метрической сетке, а не будет уповать только на нее, пола­гая что в одном размере все дело.

***

Дайне просто противопоказан пе­ревод по подстрочнику. Перевод по подстрочнику, а порой и понаслыш­ке, по краткому пересказу... Вот с чем мы имели дело. Отсюда неволь­ная глухота, невнимание к поэтиче­ским законам, нежелание считаться ни с просодией, ни с орфоэпией.

                                          Весело живу и грустной

                                          Не хожу я никогда.

 

                                          Парни думают, что это

                                          Песни я пою для них.

 

                                         Девушки поют, и птицы

                                        Лес дремучий веселят.

 

                                        Es negāju noskumusi

                                        Nevienāi vietiņā.

                                        Šitie puiši tā domāja,

                                        Ka es dziedu viņu dēļ.

                                        Dzied putniņi, dzied meitiņas,

                                       Mežu gali gavilē.

Латышская народная поэзия, как и русская, не признает такого по­нятия, как enjambement — пресече­ние фразы на неожиданном месте клаузулой. В дайне всегда в строку укладывается ровно половина парал­лельного ряда, не прихватывая и не перебрасывая ни восьмушки, ни четвертушки.

Но нет, Г. Горский с завидным постоянством нарушает это правило, потому что ему так легче  и потому что так часто делается в книжной поэзии. Но тем-то и отличается на­родная поэзия от книжной, что у нее есть свои извечные, традиционные правила, по которым она узнается.

                                     Через Даугаву мосточек//

                                     Строил, строил из досок (?)

 

                                     Через речку(?) шли девицы,

                                     Шли с венками(?) по мосту.

 

                                     По мосту скакали парни

                                     На лошадках на гнедых.

Сколько сразу сбоев и проскачек у этих песенных «лошадок». В каких-то шести строчках.

Злополучный «перенос» фразы. В оригинале мост «из старых тале­ров». Переводчик ставит просто до­ски. Даугава названа «речка». Та самая Даугава, которая зовется «матушка», которая веками полноводно проте­кает через жизнь и песню латышско­го народа. Все равно что Волгу на­звать «речушкой».

Переводчику явно тесно в этих строках, он никак не укладывается в них и тем не менее чудовищно по­жирает полезную площадь: Через речку шли .. . Шли по мосту. Неуже­ли это есть эквивалент краткого сло­ва pāri?

И почему это «с венками», когда идут девицы «в веночках», на то они и девицы, ведь веночек в латышской песне символ девичества.

Скакать «на лошадках» можно только в детской.

Но самое главное, что переводчик не видит (а как он мог видеть, если не смотрел в оригинал!) параллелиз­ма, симметричности.

                                             Идут по мостику молодые

                                                                          девицы,

                                             У них венцы из розочек.

                                             Едут по мостику молодые

                                                                            парни,

                                             У них гнедые кони.

Благодаря этому параллелизму и возникает звуковая организация стро­фы по горизонтали и по вертикали, благодаря ему и возникают рифмоиды: dālderiem — vainagiem — kumeļiem.

Как можно держать перед собой дайну и не видеть ее структуры:

                                            Līgojiesi, āra liepa,

                                            Pretī āra ozoliņu.

                                            Līgojiesi, tautu meita,

                                            Pretī manu bāleliņu.

Между тем в переводе Горского:

                                           Наклонись ты в роще(?), липа,

                                           Своему(?) дубку навстречу(?).

                                           Наклонись!?) и ты, девчонка(?),

                                           Парня милого(?) встречая(?).

Все слова случайны, случайно их сочетание, а отсюда и атмосфера на­столько невразумительная, что хо­чется конфузливо отвернуться.

Конечно, трудно передать это līgojiesi, это «сопоставление по признаку движения», чтобы оно относилось и к дереву и к девушке. И «покачнуть­ся» не подходит, и «податься» нель­зя, и «прильнуть» не годится... Но ведь нигде и не сказано, что пере­водить легко. Переводчик только тогда и переводчик, когда он пре­одолевает ТРУДНОЕ.

Хорошо сказал Герольд Бельгер («Дружба народов», 1979, № 12): «Когда имеешь дело с подстрочни­ком, все на свете кажется вполне пе­реводимым, а это обманчиво и губи­тельно».

 

***

Что делает дайны непереводимы­ми (на данной ступени)?

Несоответствие содержащейся в них информации и малой их пло­щади. Я бы даже сказал, что объем этой информации обратно пропорционален площади. Причем инфор­мации не фоновой, которой можно в какой-то мере или пропорции пре­небречь, а составляющей самую суть.

Как я могу из четырех строк за­нять две для комментирующего пе­ревода одного слова, которое для латыша является проходным, по­нятным с первого касания, во всем его сложном историческом значении, и потом свести все остальное к ско­роговорке в пределах оставшихся двух строк?! Ведь» пословесный пере­вод дает абсолютно иное значение. Слово на слово не накладывается.

Bāleliņi отнюдь не равнозначны «братьям» и «братцам». Это и чле­ны одного рода, и воины-дружинники, и домочадцы, и родные братья, и соотечественники.

                                                      Tēva braļi, mātes brāļi,

                                                      Manas pašas īstie brāļi.

                                                      Es neiešu tautiņās

                                                      Bez trejādu bāleliņu:

                                                      Tēva brāļa, mātes brāļa,

                                                      Mana īsta bāleliņa.

Ļaudis —  не просто «люди», и не все люди, а особая социальная ка­тегория, полноправные члены рода, племени, в противоположность всем остальным.

Bajārs   отнюдь не русское «боярин», а родовитый землевладелец, древнелатышский патриций.

Tautu dēls и tēva dēls — не просто парень, молодой человек, а юриди­ческое лицо с материальным обес­печением в виде отцовского наслед­ства, земельного владения и проче­го, выступающий в таком качестве, пока он еще не женат, пока, так ска­зать, «женихается». А женившись, он уже arajiņš, то есть буквально «па­харь». Но не наемный какой-нибудь сельскохозяйственный работник, а владелец пашни, кормилец, от кото­рого зависят судьбы целой семьи.

Kūma отнюдь не равнозначно рус­ской «куме», поскольку у русских уже все заслонило значение, связанное с крещением ребенка, и у них крестной матерью может быть любая женщина. В дайнах, естественно, со­хранилось архаическое требование, чтобы ею была непременно пред­ставительница своего рода. Kūmās gāju neliedzos īstam rādu bērniņam.

Когда в дайне говорится Prūšu zeme, Prūšu robežas,  то имеются в виду не теперешние государствен­ные, этнические и территориальные деления, а куда более древние. «Прусский» относится не к Германии, а к «пруссам», тому народу (родст­венному латышам и литовцам), кото­рый давно вымер, оставив после се­бя лишь наименование «прусский».

Ведь что получается:

                                            Где остался мой БРАТИШКА,

                                            ЗНАМЕНОСЕЦ молодой?

                                            НА ГРАНИЦЕ ПРУССКОЙ,

                                                                       в поле,

                                           Он остался навсегда.

                                                                 (Пер. А. Глобы)

Такое впечатление, что песня рас­сказывает о кампании 1914 года, о гибели армии Самсонова.

Словом «братишка» никак нельзя передать то самое bāleliņš о кото­ром только что говорилось, «знаме­носец» это отнюдь не армейский чин, а это воин, несущий прапорец, знак своего рода, своей дружины, и «прусская граница» — это вовсе не государственная граница, а пределы своей, отчей земли, граничащей с землями пруссов, где сегодня били литовцев в союзе с пруссами, а завтра, наоборот, пруссов в союзе с куршами и летиголами.

А сколько словесных знаков и сим­волов, вытекающих все из того же параллелизма, ставшего уже одно­членным, которые всегда понятны латышу (liepiņa, ozoliņš) и непонятны русскому.

                                                        Atnāca liepiņa

                                                        Līgodama;

                                                       Zemzara ozols

                                                       Atvēra vārtus,

                                                       Ielaida liepiņu

                                                                  Sētiņā.

 

Ведь пословесный перевод никак не расскажет, что это символика, что это невеста прибыла в усадьбу свое­го мужа.

 «Язык народной поэзии наполнился иероглифами, понятными не столько образно, сколько музыкально, не столько представляющими, сколько настраивающими; их надо помнить, чтобы   разобраться   в   смысле» (А.Н.Веселовский).

Таким образом, выделяется цель и ряд дайн, которые заведомо непере­водимы эквилинеарно, где на каждую дайну придется огромный  комментирующей довесок.

Не лучше ли честно представить такие дайны в двуязычном виде: ори­гинал — и рядом точный, комменти­рующий, развернутый прозаический перевод, иной раз, возможно, пере­ходящий в целый рассказ с уходом в историю, этнографию, сравнитель­ное языкознание.

Словом, не вернуться ли к тому, с чего начинал Бривземниек, и не продолжить ли его дело?

В тех же случаях, когда художест­венный перевод возможен, все рав­но необходимо ориентироваться на системный подход. Переводить нужно именно систему. Чтобы было видно, что сопоставление ве­щей и явлений — традиционно, что данное звучание естественно, как ды­хание, что данная система сравнений восходит к привычному репертуару, чтобы все в этой системе поддержи­вало друг друга и перекрывало, соз­давая надежный, дублирующий «за­пас прочности».

Не столько даже переводить в версификационном смысле, сколько воссоздавать мир. Мир народа, жи­вущего в лоне своей природы, в русле своей истории, под покровительством своих богов.

Вот о чем нужно думать.

                                             ...И тут кончается искусство,

                                             И дышат почва и судьба.

А.А.Потебня в своей статье «Язык и народность» использует рас­сказ Даля:

«Заезжий грек сидел у моря, что-то напевал про себя и потом слезно заплакал. Случившийся при этом русский попросил перевести песню. Грек перевел: «Сидела птица, не знаю, как ее звать по-русски, сидела она на горе, долго сидела, махнула крылом, полетела далеко, далеко, через лес, далеко полетела... И все

тут. По-русски не выходит ничего, а по-гречески очень жалко!»

Фр. Бривземниек, пытавшийся сам перевести дайны, хотя бы и прозой, был в какой-то мере в положении этого грека. Он передавал их при­мерно, но вместе с этим вносил хо­тя бы ощущение того, что по-латышски это «очень жалко».

Назрела наконец необходимость разобраться, почему же «не выходит ничего».

Даже при первом серьезном вглядывании видно, что не выходило по той простой причине, что делалось прежде всего буквалистично, пословесно или несерьезно с точки зре­ния русского языка и русского сти­ха, с точки зрения практики реали­стического перевода, не говоря уже о том метафизическом «нечто», кото­рое никак не удается пересадить.

И ведь каждый раз, когда появля­лись эти весьма сомнительные пере­воды, какие-то латышские авторите­ты санкционировали их.

Взять хотя бы переводы А.Глобы. Трудно представить себе нечто бо­лее прозаическое и условное, — и тем не менее тишайший и добрей­ший Ян Судрабкалн писал в преди­словии, что это очень хорошо и что это опровергает мнение, что дайны переводить вообще невозможно.

Кто-то же целиком полагался на имя А.Прокофьева, считая, что уж ему-то удастся перевести, и кто-то сквозь пальцы смотрел на перевод­ческие дерзания Г.Горского.

И получается, что одной рукой мы сами выпускаем в свет скоропали­тельные, сомнительные поделки, а другой — пишем горестные ламен­тации для докладов со всесоюзной трибуны, в которых жалуемся, что переводчики у нас плохие и что уж такие мы несчастные, что нас пере­вести невозможно.

Современный взгляд на дайну сво­дится к высказыванию Улдиса Берзиня: «Красочная неопределенность, за­вораживающая емкость и многознач­ность смысла — вот в чем я вижу прелесть латышской дайны» («Друж­ба народов», 1980, № 3).

Ну, если «неопределенность», тог­да мы никогда не стронемся с мерт­вой точки. Разумеется, если полагаться на темный инстинкт случайного пере­водчика по подстрочнику, то неопределенность станет еще более дрему­чей.

Выход один: с одной стороны — светлая творческая интуиция умного переводчика-поэта, близкого по духу проблемам «почвы и судьбы», с дру­гой — научный подход, поиски пере­дачи этнопсихологических рефлексов более или менее перевыразимыми понятиями. Описание и толкование.

А там, бог даст, в результате труда, и только в результате это­го, — что-то да получится. Что имен­но — это уж пусть следующее поко­ление оценивает. А не будем при­лагать усилий, так и последующее поколение будет вынуждено обра­щаться к изданиям 150-летней давности, за неимением лучших.