СЛОВА ГОСУДАРСТВЕННОГО ЗНАЧЕНИЯ
Юрий Абызов
"Даугава" №1, 2003
Когда-то
«слово и дело» было страшной формулой
обвинения-доноса, после произнесения которой виноватого, — а
он мог быть и не виноватым, — немедленно хватали и волокли в
застенок.
Но сейчас интересно взглянуть, насколько согласуется в наших условиях то, что делается, с тем, что говорится.
Взглянем хотя бы на то, что сделано властью за 10 лет независимой Латвии в сфере народного хозяйства и экономики.
То, как разваливали ВЭФ, вагонный завод, порт, радиозавод, РАФ. предприятия «Альфа» и проч., было на глазах у всех. Но что-то же должны были создать взамен либо внове.
А ничего не сделано....
Все строительные леса вокруг сооружений — это область наведения глянца на уже существующие строения, имеющие значение государственных символов.
Это «новоделы»: Дом Черноголовых, Ратуша. Это обновленная статуя Свободы, Сейм, Опера, Национальный театр... То есть все это уже было возведено кем-то когда-то и ныне лишь служит косметикой на лике республики.
Ах, да, есть что-то выстроенное с нуля и, как говорится на рижском русском языке, «перфектно». Это новое здание Государственное банка. Создание его так впечатлило общество, что строитель возведен в сан «отца отечества», на которого ныне возлагают все упования.
Так что «дел» было не густо, — длилось лишь одно существование. И остается говорить о «словах». О, вот с этим у нас никакой «напряженки», чему свидетельством была недавняя избирательная кампания — сплошное словесное фонтанирование: «свобода», «народ», «гражданин», «культура», «нация»... Все они, можно сказать, слова государственного значения.
Что же заставляет положить эти слова под увеличительное стекло и вглядываться в их истинную суть и казовую оболочку? А именно несоот ветствие между значением и использованием.
И каждый раз, когда приходится сталкиваться с наиболее ярким примером разлада между смыслом и изречением, вспоминается ветхозаветный диалог между Господом и Моисеем. Казалось бы, скрижали выражены яснее ясного, но ведь Моисею предстояло их еще «интерпретировать»!
— О, Господи! человек я не речистый, и таков был вчера и третьего дня, и когда ты начал говорить с рабом твоим: я тяжело говорю и косноязычен.
И возгорелся гнев Господень на Моисея, и он сказал: разве нет у тебя Аарона. Он будет говорить вместо тебя к народу. И так он будет твоими устами...
И я невольно чувствую себя то Моисеем, когда, поддавшись общему косноязычию, не знаю, как мне относиться к сказанному, то Аароном, когда решаюсь разобраться в смысле и функции слов и как бы перевести сказанное, как раньше говорили, в «удобьсказуемое» состояние.
Выборы закончились, но государственная и партийная служба слова все та же. И взглянуть на нее есть смысл
Слова имеют обыкновение «затуманиваться» — от временнь/х перемен, от частого употребления «чужими устами», от перетягивания в иной лагерь. И от этого имеют место разные значения, которые, затеняя основной смысл, начинают выдвигать на первое место значение «самозванное». И надо время от времени производить «ревизию». Давид Самойлов об этом писал:
Но сейчас интересно взглянуть, насколько согласуется в наших условиях то, что делается, с тем, что говорится.
Взглянем хотя бы на то, что сделано властью за 10 лет независимой Латвии в сфере народного хозяйства и экономики.
То, как разваливали ВЭФ, вагонный завод, порт, радиозавод, РАФ. предприятия «Альфа» и проч., было на глазах у всех. Но что-то же должны были создать взамен либо внове.
А ничего не сделано....
Все строительные леса вокруг сооружений — это область наведения глянца на уже существующие строения, имеющие значение государственных символов.
Это «новоделы»: Дом Черноголовых, Ратуша. Это обновленная статуя Свободы, Сейм, Опера, Национальный театр... То есть все это уже было возведено кем-то когда-то и ныне лишь служит косметикой на лике республики.
Ах, да, есть что-то выстроенное с нуля и, как говорится на рижском русском языке, «перфектно». Это новое здание Государственное банка. Создание его так впечатлило общество, что строитель возведен в сан «отца отечества», на которого ныне возлагают все упования.
Так что «дел» было не густо, — длилось лишь одно существование. И остается говорить о «словах». О, вот с этим у нас никакой «напряженки», чему свидетельством была недавняя избирательная кампания — сплошное словесное фонтанирование: «свобода», «народ», «гражданин», «культура», «нация»... Все они, можно сказать, слова государственного значения.
Что же заставляет положить эти слова под увеличительное стекло и вглядываться в их истинную суть и казовую оболочку? А именно несоот ветствие между значением и использованием.
И каждый раз, когда приходится сталкиваться с наиболее ярким примером разлада между смыслом и изречением, вспоминается ветхозаветный диалог между Господом и Моисеем. Казалось бы, скрижали выражены яснее ясного, но ведь Моисею предстояло их еще «интерпретировать»!
— О, Господи! человек я не речистый, и таков был вчера и третьего дня, и когда ты начал говорить с рабом твоим: я тяжело говорю и косноязычен.
И возгорелся гнев Господень на Моисея, и он сказал: разве нет у тебя Аарона. Он будет говорить вместо тебя к народу. И так он будет твоими устами...
И я невольно чувствую себя то Моисеем, когда, поддавшись общему косноязычию, не знаю, как мне относиться к сказанному, то Аароном, когда решаюсь разобраться в смысле и функции слов и как бы перевести сказанное, как раньше говорили, в «удобьсказуемое» состояние.
Выборы закончились, но государственная и партийная служба слова все та же. И взглянуть на нее есть смысл
Слова имеют обыкновение «затуманиваться» — от временнь/х перемен, от частого употребления «чужими устами», от перетягивания в иной лагерь. И от этого имеют место разные значения, которые, затеняя основной смысл, начинают выдвигать на первое место значение «самозванное». И надо время от времени производить «ревизию». Давид Самойлов об этом писал:
Люблю обычные слова,
Как неизведанные страны.
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают, как стекло,
И в этом наше ремесло.
Как неизведанные страны.
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают, как стекло,
И в этом наше ремесло.
В моем намерении взглянуть на некоторые слова не столько филологически, сколько публицистически, с точки зрения здравого смысла.
Периодически, но всегда по мере того, как завершается исторический цикл, исполненный смятениями, бурями, крушением, — находится ктото, кто вкладывает персты в язвы и восклицает: — Господа! что же мы натворили со словом, до чего его растлили!
К числу их можно отнести польского поэта Юлиана Тувима, который в «Молитве», написанной в дни крушения Польши, молил Господа о том, чтобы
...родное слово,
Столь извращенное лукаво,
Исконной правдой чтоб звучало:
Чтоб право означало право,
А вольность — вольность означало...
Столь извращенное лукаво,
Исконной правдой чтоб звучало:
Чтоб право означало право,
А вольность — вольность означало...
Самое интересное, что наиболее распространенные слова, о которых мы попытаемся говорить, возникают именно в результате общественных потрясений и катаклизмов. Шпенглер писал об этом:
«Если бы вся жизнь была одним равномерным потоком существования, то мы не знали бы таких слов, как народ, государство, война, политика, конституция».
Но даже факт их очевидного утверждения, дальнейшей кажущейся общепризнанности и в спокойное время не делает их стойкими, если они используются в отрыве от мысли.
«Мы пытаемся жить вне мыслительной традиции, вне мысли, т.е. в отменной реальности. Двигаясь по магнитным линиям языковых ловушек, социальных ловушек, идеологических ловушек...» — говорит Мамардашвили.
И в другом месте уточняет: «Оперирование высокими понятиями — самое большое искушение для человека, которому он охотно поддается, думая, что уже сам факт обращения к ним возвышает его. А в действительности-то проблема состоит в том, что понятия вообще как таковые не содержат аналитически в самом себе состояний мысли».
Идеологический аппарат компартии хорошо понимал роль слова: что в нем нужно «поправлять», что кастрировать, что выводить из употребления, а что навязывать.
«Трагедия русской интеллигенции состоит в непонимании того, что язык, с помощью которого осмысливались события, не имеет ничего общего с природой этих событий», — говорит Мамардашвили.
Но это в равной мере относится, конечно, и к латышской интеллигенции, к местной речевой сфере.
В каждом слове содержится веер значений и от каждого расходятся кругами разные понятия. И не сами по себе, не вдруг, а под воздействием силового поля происходящего.
«Наша сознательная жизнь пронизана пограничными сопряжениями и требует от нас цивилизованной грамотности».
Для начала обратимся к слову
НАРОД.
Слово это чаще всего в ходу в условиях демократических спазм печати нашего не доросшего до полного тоталитаризма социума.
Прибегая к нему, знают, что используют его безответственно, — и «никто не спросит, никто не осудит». Можно с легкостью, бия себя в грудь, возглашать: «Я говорю от имени народа», «Я отстаиваю интересы народа», «Народ меня выдвинул». И это если не убеждает, то хотя бы впечатляет.
Дело в том, что слово это как бы непререкаемо. По Шпенглеру, слова «нация» и «народ» «таят в себе пафос и не терпят критики».
Но если все же осмелиться на критику, то сами собой выявляются какие-то вопросы и вопросики. И прежде чем приступить к ней, необходимо иметь в виду, как говорит Шпенглер, что «все великие события истории совершались не народами. Наоборот, они впервые породили наро ды». И в результате возникают слова.
Итак: народ — это все люди, вся совокупность, сколько есть, или только часть?
Ну, если в ходу «враги народа» или «тот, кто не с народом», значит, какая-то часть не охватывается этим понятием.
И в самом наименовании «Народная партия» как бы усматривается утверждение: мы истинные представители народа, а остальные партии — это еще посмотреть, кто они такие... Но стало быть — «ненародные»?!
Раньше было ясно: народ — это население, минус дворянство и духовенство, то есть мужицкое сословие. Но сейчас-то кто?!
Как шутливо говорил мой друг Давид Самойлов, народ это население с амбициями.
Но амбиции формирует и выражает лишь какая-то часть населения, причем тогда становится видно, что существует еще и другая какая-то часть, а может быть их две-три... И спрашивается потом не с народа, за невозможностью это сделать, если только не решаются на массовую экзекуцию, — а с отдельных лиц, поскольку только они являют собою какую-то конкретность, тогда как народ остается общим местом.
Очень хорошо выразил это правозащитник Сергей Ковалев: «И вообще это дурацкая идея, провозглашаемая в порядке политической корректности, и только: "народ всегда прав”, "народные обычаи — это святое...” Да ничего подобного. Народы имеют обыкновение совершать ошибки. И в том числе преступные и трагические ошибки, гораздо чаще, чем личности. Ну, уж во всяком случае, не реже. Кому же, как не русским и немцам, это знать... Но, между прочим, отнюдь не только русским... Все выходцы из Советского Союза, включая сюда и прибалтов, разве не должны это знать? Если добросовестно напрячь свою память, мы все вспомнили бы наши ошибки. Мы просто не хотим это делать...»
Такие слова, как «народ», очень стеснены в выборе определений. Раньше в ходу было безотказное «трудовой народ», то есть все, кто живет «на жалованье». И этого было вполне достаточно, 4TO6Ī>I от имени этого «трудового народа» отвергать и поносить тех, кто «нетрудовой элемент». Но сейчас, когда можно быть и «нетрудовым», т.е. жить на проценты с капитала, на акции, как можно назвать народ, чтобы противопоставить его кому-то? У нас, естественно, это должен быть титульный народ, т.е. «латыши». А это значит, что можно объявлять все, что угодно, от имени этого этнического образования.
Поскольку окружающее большинство не состоит из одних Ковалевых, то они продолжают считать, что мой народ всегда прав. Но тут.возникает вопрос: любой народ имеет право так восклицать — или только мой?
Что тяжелее, весомее — пуд чугуна или пуд пуха? Трезвый ум скажет: пуд равен пуду. Но не утруждающий себя размышлениями выпалит: — Конечно, пуд чугуна! Потому что он ориентируется на свойство взвешиваемого. Так что при постановке вопроса: даны два народа (и тут «пуд» и там «пуд»): латыши и русские — который лучше?
Некий одержимый «от имени всего народа» уже декларировал: латыши и только латыши.
А что, так сказать, имею право! Вот тут и возникает речь о правовом моменте.
И Сергей Ковалев показывает это.
«Скажите, кто субъект этого права? «Народ» — говорят мне. Но я не знаю ни одного человека, ни одного специалиста, в том числе демографа или этнографа, который дал бы мне четкое юридически однозначное определение того, что такое народ; А, видите ли, если нет субъекта права, то нет и права...»
Так что слово «народ» в качестве аргумента может ничего не доказывать или как бы доказывать все, что угодно.
В русской словесности «народ» обычно ходит в паре с рифмующимся словом
СВОБОДА.
Но не рифмуясь в других языках, они почти близки по частотности употребления .
Говорить о свободе сложно, когда слово это «отвязано» от злобы дня, от силового поля, подминающего то, что мы называем «свободой».
Что же она в чистом виде?
«Для чего нужна свобода и что она? Свобода ничего не производит, да и определить ее как предмет нельзя. Свобода производит только свободу,
большую свободу. А понимание того, что свобода производит только свободу, неотъемлемо от свободного человека, свободного труда. То есть свободен только тот человек, который готов и имеет реальную силу на труд свободы, не создающий никаких видимых продуктов или результатов, а лишь воспроизводящий самого себя».
Так определяет ее Мамардашвили. Сложно? Отвлеченно? Но как можно говорить просто о том, что нельзя потрогать руками, а можно только осознать?!
Раньше было понятно: свобода это когда избавляются от насилия, идеологии, прессинга со стороны иноязычного массива. Но вот по мановению волшебной палочки, то есть без пулеметной стукотни и горящих танков —эти понятия исчезли.
И теперь имеем свободу. Но от чего?
От необходимости что-то делать? В первую очередь трудиться. Из-за безработицы.
Новорожденная свобода,
Вдруг онемев, лишилась сил.
(Пушкин)
Вдруг онемев, лишилась сил.
(Пушкин)
Но главным оказалось то, что значительная часть населения оказалась «свободной» от обязанностей, лишенная прав,'а они идут в паре. Могут
сказать, а как же обязанность платить налоги, исполнять полицейские предписания, пользоваться исключительно государственным языком и т.д. Но поскольку нет прав, то это не обязанности, а повинности.
Свободы не может быть без собственности и духовной культуры. В этом случае это уже не свобода, а воля. Вольному нечем дорожить, и он может шарахаться куда угодно — в любой беспредел.
В репертуаре Никитиных есть песенка на слова Шпаликова:
Вольным вольная воля —
Ни о чем не грущу:
Вздохом в чистое поле
Я себя отпущу.
Ни о чем не грущу:
Вздохом в чистое поле
Я себя отпущу.
Чего же, кажется, лучше, если не о чем грустить? Но почему-то дальше:
Но откуда на сердце
Вдруг такая тоска?
Жизнь проходит сквозь пальцы
Желтой струйкой песка.
Вдруг такая тоска?
Жизнь проходит сквозь пальцы
Желтой струйкой песка.
А тоска — это уже предпосылка к непредсказуемости поведения. Так что воля — это нецивилизованная свобода.
Именно обязанности придают смысл жизни, которую можно выстраивать по своему замыслу и устроению.
И здесь так кстати стихи Давида Самойлова:
После обязанностей —
права
Хотели мы. Но — мысля здраво —
Обязанности выше прав.
Скажите, разве я не прав?
Хотели мы. Но — мысля здраво —
Обязанности выше прав.
Скажите, разве я не прав?
И не-свобода — это когда не подпускают к обязанностям. И даровать свободу неподготовленным выполнять обязанности чревато, когда на передний план выплывает «Калашников».
«Свобода — это сила на реализацию своего собственного понимания, своего «так вижу — и не могу иначе», это — наличие каких-то мускулов, навыков, умения жить в гражданском обществе, умения и силы независимости». (Мамардашвили).
Так что свободу не обязательно добывают с помощью «Калашникова», если потом не знают, что делать дальше, не привыкнув думать.
У личности — а прежде всего должна наличествовать личность — претензии и требования всегда прежде всего к себе. И чем личность значительнее, тем эти требования строже.
М.Га'спаров, выстраивая рассуждения о свободе на своем собственном опыте, полагает, что «у личности нет прав — у личности есть обязанность — понимать. Прежде всего понимать своего ближнего... Это работа трудная, долгая и — что горше всего — никогда не достигающая конца... Чувство собственного достоинства начинается тогда, когда ты растворяешься в другом, не боясь утратить собственную «самость».
Увы, большинство за свободу без обязанностей.
Но права и обязанности у нас имеет только
ГРАЖДАНИН.
В большинстве языков «гражданин» выдает свое происхождение от слова «город». И по происхождению и по бытованию связано оно именно с городской средой. Деревня не знала этого понятия. «Крестьяне не имеют истории» (Шпенглер).
Так что история «граждан» всегда связана с историей городов. И в Греции, и в Риме, и в Европе всегда в стенах, ограждающих большое людское скопление, заключалось соглашение о том, что все здесь живущие обязаны нести определенные обязанности перед местом, дающим им защиту, а вся совокупность дееспособных лиц этого города обязана поддерживать права друг друга. Вроде бы, если не все равны, — одни бедные, другие богатые, — то в одном положении. Все, но не все, если учесть что половину города составляли еще рабы, вольноотпущенники или прочие, не заслужившие звания «гражданин».
Так что с самого начала выражающее свободолюбие слово «гражданин» предполагает: мы — и разные прочие. И еще — является основой сословия, зависящего от других сословий — духовенства и дворянства..
И лишь с отпадением феодально-средневековых стен и навязываемых, детерминированных условий возникает понятие более близкое нам. Но и в нем содержится то, что существовало издревле: «гражданин» это тот, кто активно защищает среду своего обитания, готов выступить и против чего-то и за что-то, содействуя преуспеянию и неким идеалам.
В России с Рылеева на остаток века повелось понятие «гражданина» как тираноборца. Именно он упрекнул русское общество в том, что оно недостойно представлять древних славян, которые были свободолюбивы и от сознания своих гражданских свобод периодически сворачивали друг другу скулы на мосту через Волхов, а вообще-то идеальным гражданином был Брут с его кинжалом.
И потом целый век звучало: «Но гражданином быть обязан!» Кто обязал и во имя чего, понималось смутно, якобы во имя крестьянства, которое, как уже говорилось, понятия не имело, что такое «гражданин», но тем не менее якобы понуждало кидать бомбы и звать к топору.
После торжества тех, кто звал к топору Русь и наконец привел ее к расстрельному пулемету, «гражданин» уступил место «товарищу», который представлял лучшую, передовую часть общества.
И здесь был все тот же принцип: мы — и разные прочие, т.е. уголовники и представители бывших эксплуататорских классов и сословий, раз ные «лишенцы», которых и стали именовать «гражданами», преимущест венно в ходе судебного следствия.
Но вот на наших глазах «товарищ» сошел на нет, и даже ветераны партии не сотрясают с него прах. А «гражданин» возник в новом качестве, вызванном иными, иногда местными условиями.
Как известно, в свое время рижане знали иное гражданское состояние: все считаясь «бюргерами», они в то же время делились на почетных граждан, гильдейских купцов, литератов, цеховых и т.д. Но главный водораздел определялся не социальным и имущественным положением, не столько официальным, сколько практически укоренившимся термином un-deutsch, т.е. «не-немец». Аналог нынешнего состояния «не-гражданин». То есть полноправным, «сертификатным» гражданином мог быть только немец. Как сейчас — латыш.
Нужно заметить, что латышское pilsonis как бы лишено понятия «гражданственности» в высшем смысле слова, это скорее удостоверение того, что ты приобщен к корпорации привилегированных.
И параллельно с этим паспортно-канцелярским звучанием начинает иметь хождение обозначение человека, занимающего активную позицию в общественной жизни, носителя понятия «гражданственность». Потому что на повестке дня оказался вопрос «гражданского общества». Его еще нет, но за него уже нужно бороться, если мы хотим войти в Европу. И борьбу начинают лица, стоящие на позиции Всеобщих Прав, отмеченные именно «гражданственностью».
Носителю «гражданственности» канцелярский документ не обязателен. Он сам — свидетельство чего-то, не согласующегося с делением людей на «наших» и «не-наших».
Кого же мы хотим видеть в качестве носителя слова «гражданин» в современном смысле? Прибегаю к пространной цитате из доклада В.Библера «Цивилизация и культура. Философские размышления в начале XXI века».
Это прежде всего «интеллигент, человек художественного, философского, научно-теоретического труда, труда индивидуально-общественного, человека мыслящего и работающего наедине с собой, наедине с мыслящим человечеством...» Но поскольку здесь деление на «наших» и «ненаших» неприемлемо, то сюда же нужно относить рабочих с их чувством коллективизма, с ощущением коллективного труда, и крестьян с их обостренным ощущением природы.
Эта совокупность и должна составлять остов всех связей гражданского общества. На воспитание носителей идеи «гражданского общества» не нужно благоволение чиновника. Идею эту можно реализовать и поверх голов чиновников. Так, чтобы выращивать новое поколение «граждан», которые обходятся без «чиновника» и «политикана».
И думается, что в результате успешного создания гражданского общества в бытовании пребудет только «гражданственность», тогда как «гражданин» за малой надобностью отойдет в тень.
Но для этого должно быть иное
ГОСУДАРСТВО.
Молодые государства благодарный материал для изучения. Все они возникают на наших глазах на дрожжах какой-то благой идеи. Только всегда получается что-то не то...
«В реальном мире нет государств, построенных на идеалах, а есть только сами собой выросшие государства как живые народы «в форме»... Не существует такого лучшего, истинного и справедливого государства, которое было бы придумано, а потом претворено в жизнь» (Шпенглер).
И у нас: провозглашалось одно — «свобода», «независимость», «равенство», «права», «законность», — а утвердилось нечто иное. Избранное всеми правительство сделало вольт, в силу которого власть захватывалась, а не устанавливалась по воле избирателей.
В правоведении есть термин jus primi possidentis — право первого захватившего, завладевшего чем-то. Так что наше государство существует на захватном праве, хотя говорится, что создано оно общим усилием и посему лояльность требуется от всех, хотя не все допущены к гражданству.
Между тем, государство строится иначе, как пишет Ортега-и-Гассет: оно «держится смешением кровей и наречий. Государство это преодоление всякой природной общности...
Государство прежде всего план работ и программ сотрудничества. Оно собирает людей для совместного дела. Государство не общность языка или крови, территории или уклада жизни... Это чистый динамизм — воля к совместному делу...»
Так что надо видеть присущее государству как государству в самой его политике, а не в началах биологического или географического свойства. То есть следует задаваться вопросом, на что направлена деятельность моего государства и есть ли эта деятельность вообще?
Наше государство сейчас, кажется, больше всего озабочено национальной идеей. Обычно же оно создается тогда, когда о ней думают меньше всего, озабоченные выживанием, становлением, преуспеянием. И лишь тогда, когда государство поставлено на рельсы и катится по ним, находятся силы, которые хотят проложить иную ветку, по которой оно въедет в национальный рай, куда не будут допущены «нацмены». У нас начали с национальной одержимости.
Забывают, вернее, просто не понимают, что государство — лишь служебный орган общества, а не устройство по фабрикованию «нового учения» или «кодекса правоверного патриота»...
Сейчас наше государство являет торжество власти порожденного национальной идеей чиновника. И поэтому происходит какой-то незримый диалог, который уже воспроизвел историк Ключевский:
«Всякое общество вправе требовать от власти, чтобы им удовлетворительно управляли, сказать своим управляющим: "Правьте так, чтобы нам удобно жилось”. Но бюрократия думает обыкновенно иначе и расположена отвечать на такое требование: “Нет, вы живите так, чтобы нам удобно было управлять вами и даже платите нам хорошее жалованье, чтобы нам весело было управлять вами; если же вы чувствуете себя неловко, то в этом виноваты вы, а не мы, потому что не умеете приспособиться к нашему правлению и потому что ваши потребности не совпадают с образом правления, которому мы служим органами”».
И ведь написано 100 лет назад, а как свежо воспринимается!
То, что любое государство закономерно порождает бюрократию, спорить не приходится. Но пытается ли общество ввести этот управленческий клан в рамки, за пределы которых он не должен выходить... У нас слово «бюрократия» оправдывает буквальное значение греческого слова «кратос» — власть, потому что мы ощущаем именно доминирование власти, а не просто разбухшую канцелярию. Потому что чиновник у нас считает, что он
ХОЗЯИН.
Слово это, то возникая, то затухая, встречается преимущественно в речи, а не на письме. Очевидно, чтобы не давать возможности зацепиться придирам с Запада. Выражает оно право хозяйствования в Латвии исключительно за латышами. Но даже всего лишь произнесенное, оно не равно расхожему «Я себя чувствую хозяином положения», а выглядит как декларирование истинного правового положения.
В какой-то мере оно служит знаком извечного комплекса неполноценности, поскольку ни в одном веке до последнего латыши хозяевами не были. Здесь последовательно управляли шведы, поляки, немцы, русские, и когда наконец исторический расклад событий благоприятствовал, когда эти нации, противоборствуя, против своего желания отступились от края, то и возникло первое независимое государство латышей. Наконецто мы хозяева!
Но и здесь слово в политическом смысле стало употребляться лишь с середины 30-х годов, с появлением на арене воплощения Хозяина земли латышской Ульманиса. А в бытовом употреблении всегда слово «хозяин» отражало чаяния латышского крестьянина стать хозяином своей земли, своей усадьбы, то есть добиться идеального состояния.
Но сейчас слово это политизировано. И прибегают к нему, когда надо сразить наглого оппонента, пытающегося приводить какие-то аргументы из каких-то Деклараций и Конвенций.. — А кто собственно здесь хозяин?! Мы — латышский народ. — То есть выражается желание жить не по законам, а по хозяйским понятиям, когда именно хозяин определяет, кто чего заслуживает.
Порою слово это срывается с губ даже с благими намерениями: «Поскольку я хозяин — я обязан заботиться о них, чтобы им было хорошо».
Но подобное патерналистское мышление плохо согласуется с существованием Прав Человека.
Меньше всего это слово встречается в плане действительного хозяйствования, в экономической деятельности, поскольку нет плана хозяйствования и людей, заслуживших авторитетное звание — Хороший хозяин, хозяйственник.
В городе «мужицкое» значение слова не привилось, его чураются, предпочитая пользоваться словами «президент», «директор», «бизнесмен».
Все рассматриваемые слова подпитываются энергетикой слова
НАЦИЯ.
так как через все минувшее десятилетие прошла, сохраняя первоначальную одержимость, национальная идея, обеспечивающая устойчивость электората. Идея алармистского толка, гласящая, что нация находится на пороге гибели и посему самые крайние меры ради спасения ее правомерны.
Действенность ее эффективна'именно потому, что «нация» до сих пор не имеет научного определения, все какие есть приблизительны и описательно-эмоциональны, так что упор делается на язык, кровь, территорию, благодаря которым можно восклицать: караул, гибнет язык! спасите, биологическая масса с чужой кровью грозит задавить наш народ!
И как будто специально по этому случаю написал Ортега-и-Гассет следующие слова:
«Можно лишь удивляться тому упорству, с которым не перестают подпирать национальность языком и кровью... Пытаются утверждать идею нации на территориальной основе, видя начало единства, не соизмеримого с языком и кровью, в географическом мистицизме “естественных границ”».
С торжеством этой идеи в наших условиях возникла эпоха, которую, по словам Окуджавы, «не выдумать и не описать», когда силы, «спасающие нацию»? бросают сотни тысяч на «реанимацию» своего языка и ради этого же — на низведение в ничтожество языка чужого. Пытаются отыскать ген латышскости, который обеспечивает самодержавность нации. Хорошо еще, что не вздумали повторять практику измерения черепов.
И все это вместо того, чтобы направить деньги и усилия на то, чтобы нация была не столько этнической, сколько политической.
Как писал Мамардашвили, куда важнее «задача превращения нации в современную, цивилизованную, т.е. в общество свободных производителей, не связанных никакими личными зависимостями, привилегиями и внешними авторитетами... Чтобы люди были способны к современному труду. Не будет этого —нация выродится. Внешне это будет выражаться в событиях, казалось бы, с этим не связанных, — в демографическом ос лаблении нации, появлении большого числа лиц другой национальности, а в действительности эти явления будут просто внешней символикой больного внутреннего состояния».
Но нет, до сих пор в силе слова, сказанные Г. Федотовым много лет назад: «В наш век национальные самолюбия куда больше национальных интересов».
Поскольку «мы», «наши» в представлении национально озабоченного деятеля понимается как извечное начало, а «не-наши» это нечто временное, наносное, то он начинает ощущать себя Демиургом, ответственным за устроение мира, и гневно вопрошает: «Где был ты, когда Я полагал основания земли?» (Книга Иова), имея намерение отринуть инородца.
Его апелляция к истории не выдерживает критики, поскольку он не «знает» истории, а «конструирует» ее по ходу дела. И тут в ход идут слухи и легенды, предания и плохо усвоенные факты. Как, например, безапелляционное утверждение, что латыши жили здесь 5000 лет. То есть, мы-то существовали, а русскими и не пахло. Но ни 5000, ни 3000 лет здесь не было ни латышей, ни русских, ни кривичей, ни ливов, ни латгалов, самих названий этих не было, был лишь людской субстрат, занимавший полосу от моря до Оки и оставивший лишь следы в виде редких «балтийских» топонимов.
Для того, чтобы говорить о народах на какой-то территории, нужно чтобы возникли государства, которые и дают имя живущим в его пределах, а не наоборот.
«Как будто испанцы и французы появились раньше, чем Испания и Франция!» (Ортега-и-Гассет).
Как пишет в «Истории Галльской войны» Цезарь?
«Галлия состоит из трех частей, из которых одну населяют Бельги, другую Аквитане, третью — сами себя они называют Кельты — а по-нашему Галлы».
И сколько веков понадобилось, чтобы все это спеклось в государство, которое стало называться Францией, а населяющие его люди — французами.
В течение 5000 лет кто только не обитал здесь, на этом побережье, продуваемом сквозняками истории! И нужно лишь благодарить Бога, что в этом переборе этносов, племен, наречий удалось уцелеть и осуществиться латышам. Даже на нашем веку — датчане, шведы, немцы, поляки, русские — вся эта толчея сбивала разрозненные племена, как масло в маслобойке, добавляя частицу своего опыта, заставляя перенимать что-то годящееся для выживания и преуспеяния.
Впрочем, какой народ не месили подобным образом!
И не рисовать надо латышский народ каким-то этническим раритетом, а видеть его равным среди равных народов по многострадальной судьбе и по успешному преодолению препятствий.
То, что началось 5000 лет назад, в видоизмененных формах продолжается и поныне: межэтнические недоразумения, претензии и устремления, даже в пределах уже сложившейся нации. И должно быть свободное изъявление этих претензий. Как писал Мамардашвили:
«Можно стремиться к национальному освобождению... Для этого надо не только выступать самому, но давать слово другим, время ,от времени останавливаться, оставлять себе пространство и время, чтобы поразмыслить».
Но для этого требуется
КУЛЬТУРА.
Слово это неизменно наличествует в программах и заявлениях всех партий, потому что без него национальная идея сама по себе не воплощается, оставаясь абстрактным понятием. И тут «культура» помогает, понимаемая как накопленные в украшенном национальными узорами lāde (сундук с приданым) осязаемые предметы, внушает уверенность в своей правоте, утверждая любого в легкости понимания, что это такое.
Для этих людей первый образ, который возникает при слове «культура», — музей. А с музеями у нас все в порядке — на любой вкус. Между тем, как говорит Мамардашвили, «реальная культура находится вовсе не в музеях и не сводится к их посещению, а состоит в чувстве бытия или небытия».
Как только была провозглашена независимость Латвии, так сразу же в ряду других приватизационных актов состоялась и приватизация культуры. Параллельно с введением государственного языка стало внедряться понятие государственной культуры, то есть культуры как собственности государства в пределах функционирования языка, и не более того. Перевод как бы исключался: кому нужно, пусть потрудится освоить язык и попользоваться. И тут, чтобы обосновать ее самостоятельность, точно средневековые алхимики, принялись искать философский камень — идентичность латышской нации (до сих пор так и не сформулировали, в чем она заключается), отпихивая все соседние культуры, которые только мешают делу.
Словом, то, что провозглашается сейчас как латышская «культура», как нечто самодостаточное, не дает оснований говорить о ней, как о культуре. Здесь нечто из другой оперы. Идеологические упражнения гипнотического эффекта. Бескультурье — но не в в смысле выхода за поведенческие рамки, — а как результат отказа от подлинной наднациональной культуры.
Впрочем, нельзя закрывать глаза и на проявления вульгарного бескультурья, которыми, по словам философа В.Библера, являются «срывы в склоку национальных амбиций». Подлинная культура участвует в постоянном диалоге культур. Но диалог этот возможен лишь тогда, когда общаются люди «воспитанные», когда их подсознание прочно заперто на замок и благодаря этому исключены взрывы кликушеского, мистического, расового, шаманского толка. В противном случае «общаются» рефлексы и эмоции, но не люди.
«Бескультурье воспроизводится как постоянная тень культуры, потому что саму культуру можно держать лишь на пределе доступного человеку напряжения всех сил». (Мамардашвили).
И потому позыва к разговору о культуре просто нет. А без культуры бессмысленно касаться и такого явления, как
ИНТЕГРАЦИЯ.
Хотя разговорами об этом явлении кормится целый корпус чиновников, великолепно сознающих, что переливают из пустого в порожнее. Для них «интеграция» — это усилия, направленные на то, чтобы ввести инородцев в колею латышского языка, а там сама собой произойдет ассимиляция. И этого якобы достаточно. И ведь факт существования на глазах у всех десятков лиц, великолепно знающих латышский язык, но не желающих сделаться латышами, казалось бы, сам за себя говорит. Но чиновникам-националам некогда читать что-то, кроме инструкций, а то бы могло попасть на глаза утверждение Ортега-и-Гассета:
«Культура есть процесс интеграции и стремление честно воспринять все то, что — хотим мы того или нет — входит в наше существование».
Прежде всего слово это должно передавать динамизм процесса — процесса двустороннего, изъявления благоприятствования с целью привлечь к себе другую сторону. И лучше всего ему соответствует русское слово «сопряжение».
Но нет, штабу интеграции мыслится иное толкование: латышское начало должно пребывать не в действии, а в ожидании, когда к нему привлекутся «иные языцы», возлагая к стопам знаки признательности за допущение к латышскости.
И поскольку серьезного разговора об интеграции власти избегают, остается и нам относиться к нему несерьезно. И тут вспоминаются стихи большого острослова Николая Олейникова:
Я верю: к шалостям твой организм
вернется.
Бери меня, красавица, я — твой!
В груди твоей пусть сердце повернется
Ко мне своею лучшей стороной.
Бери меня, красавица, я — твой!
В груди твоей пусть сердце повернется
Ко мне своею лучшей стороной.