Две жизни Роальда Добровенского
Людмила Нукневич
Рижский альманах. Книга 8 (13). - Рига, 2018, стр. 210-222.
Штрихи к портрету писателя
Из Wikipedia: Роальд Григорьевич Добровенский, писатель. Окончил Московское государственное хоровое училище и Высшие литературные курсы при Литературном институте имени А. М. Горького. Учился в Московской консерватории. Работал журналистом в Хабаровске и на Сахалине. С 1975 года живет в Латвии. Член Союзов писателей России и Латвии. Почетный член Латвийской Академии Наук.
Супруга — латвийская поэтесса Велта Калтыня.
В Wikipedia упомянуты четыре книги Добровенского, изданные в России до его переезда в Латвию, и три – после переезда: «Алхимик, или жизнь композитора Александра Бородина», «Рыцарь бедный. Книга о Мусоргском», «Райнис и его братья. Семь жизней одного поэта».
О себе Роальд говорит, что он прожил уже две жизни. О той и другой мы говорили при встрече…
«Это так странно – хотеть писать, а писать не о чем…»
- Как случилось, что при изначально музыкальном образовании вы стали писателем, поэтом, переводчиком?
- Я проучился в Московской консерватории (полтора года) неполный год, пришел к ректору, знавшему меня с детства, и говорю: «Хочу быть писателем, хочу знать, как люди живут». Он посмотрел на меня как на полоумного, но сказал: «Ну что ж, Вася, – насильно мил не будешь».
- Вася?.. Почему Вася, а не Роальд?
- Роальдом меня назвали в честь норвежского полярного путешественника Амундсена, жутко популярного в Советском Союзе в 30-х годах. Тогда появились десятки Роальдов, и я в том числе. В войну буквально последним поездом из Гатчины нас эвакуировали на Вологодчину, в глухое село Бабушкино, стоявшее в то время в окружении дремучих лесов. Чтобы там дети выговорили «Роальд», было абсолютно немыслимо. Стали выбирать варианты: Петя? Он и так драчливый. Миша? – он и без того неуклюжий. Вася? – а что, сойдет! И все детство я был Васей, и в хоре мальчиков, единственном об ту пору в Советском Союзе, тоже звали Васей. В училище, помню, классами тремя старше учился смешливый веснушчатый мальчишка Робик (теперь, конечно, Родион) Щедрин, а в консерватории немецким я занимался в одной группе с Соней Губайдулиной. Она бы, наверное, усмехнулась, если бы кто-нибудь напомнил ей в её Германии дурацкий стишок давнего соученика: «Даже перед смерти дыркой дульной // Не забыть мне Сони Губайдулиной // И уроки радостные Detsch’а, // Где она училась всех нас бойче». В консерватории я тоже Вася. Только в армии, как полагалось по документам, я стал Роальдом Добровенским.
- Годы учебы - хорошее время?
- Во всяком случае, незабываемое. По крайней мере раз в год в Большом театре мы пели на правительственных концертах, в бывшей царской ложе появлялся сам Сталин. Нам предоставляли артистические уборные, там в ящиках столов мы обнаружили огромные запасы грима. По воскресеньям в опустевшей школе мы ставили «спектакли»: сами придумывали на ходу текст, сами играли, сами смотрели. Однажды я играл негра и намазался черным гримом до пояса, - представляете, каково было потом отмываться! (смеется)
- Поступили в консерваторию и вдруг ушли из музыки…
- Я страшно много читал, книги глотал просто сотнями.
- Родительское наследие?
- Да нет, отца я почти не знал, он погиб в самом начале войны. Мать если и читала, то журналы «Знание-сила», «Наука и жизнь». А ближе к девяноста годам увлеклась детективами.
- То есть вы читатель по призванию, а не по воспитанию.
- Да. Я уходил из консерватории, чтобы «изучать жизнь». Очень смешное намерение. Первая моя должность - заведующий избой-читальней деревни Орехово в колхозе имени Ленина. Платили мне на той работе… на сегодняшние деньги если перевести, евро двенадцать в месяц. Хотя как-то я жил, друзья из консерватории приезжали, однако было так трудно, что я пошел в военкомат и попросился в армию. Меня послали в Германию, сначала в танковые войска, потом перевели в ансамбль песни и пляски. Мы участвовали в концертах немецко-советской дружбы, и там я однажды познакомился с немецкой девушкой из Freie Deutsche Jugend. А жили мы за высочайшим забором, встречи с местным населением под запретом. В общем, я перелезал через этот забор, что было не только сложно, но и опасно. За связь с немкой меня отправили из Германии в Россию. В товарном вагоне, так называемом «телятнике» ехали больше месяца, пока не оказались в в дальневосточной тайге, где я стал рабочим второй колонны 318-го военного лесозаготовительного отряда. После службы остался на Дальнем Востоке, и через многие годы из Хабаровска, уже будучи автором нескольких книжек, приехал на Высшие литературные курсы в Москву. На курсах тех были великолепные преподаватели, просто замечательные, и такая по советским временам фронда, такие речи - просто удивительно!
– Там вы и познакомились с будущей женой?
- Да, Велта в свое время у себя, в Риге, окончила медицинский факультет. На курсах мы с ней сначала жили на разных концах г-образного коридора в общежитии, потом оказались в соседних. Но я тогда страшно не хотел ехать в Латвию! Если бы Велта не была латышским поэтом, я бы не поехал.
«Я не мог себя найти, не знал, что мне делать»
- А почему бы Велте не поехать в Россию?
- В Латвии многие говорил по-русски, в России по-латышски – единицы. И я не мог отнять у Велты… собственно, всё отнять: читателей, издателей, родную среду. Хотя и я терял немало: в тех местах, где я жил, меня, как говорится, каждая собака знала. Мои книжки к тому времени вышли в России тиражом больше миллиона экземпляров. А в Латвии девять лет прошло, прежде чем у меня вышла первая книга.
- Почему так долго?
- А я не мог себя найти, не знал, что мне делать.
- Что помогло удержаться на краю? То, что вы любили друг друга?
- Вместе мы уже 42 года. Вот как-то… как ключик подходит к одному замку, а другой, на вид точно такой же, чуть-чуть, а не подходит. У нас тоже были трудные периоды, особенно поначалу. Все для меня тут абсолютно чужое, и, наверное, поначалу я был очень трудным человеком. А спустя три года, случилась жуткая авария. Велта была на волосок от смерти, ее везли к матери, машина столкнулась со стоящим во тьме грузовиком. Когда я пришел в больницу с огромным пучком роз в город Стучка, теперь Айзкраукле, Велта вся была замотана в бинты. И она сказала: «Не смотри на меня, я, наверное, сейчас некрасивая». А видно вообще ничего не было, кроме глаз. Вот когда я действительно понял, что не оболочка - главное. То, что внутри человека, и есть человек. Там, внутри, под бинтами оставалась Велта. В самом ее вопросе уже был человек, женщина, моя Велта – всё-всё мое прошлое и будущее. В прежней жизни я был не слишком моногамным, много чего себе позволял, а тут как отрезало.
- Поняли, что могли потерять? Или из чувства ответственности?
- Да просто началась другая жизнь. Я вот книгу написал про семь жизней Райниса, и у меня уж две-то точно есть. Та, что почти до сорока лет, уже состоявшаяся, пестрая, с полным кругом друзей и не друзей, с огромной географией – словом, целая жизнь в России. Но и новая жизнь - здесь – уже началась, многое завязалось, я подружился с совершенно чудесной, удивительной мамой Велты, она, кстати сказать, была знакома с Райнисом. Без них все вообще теряло бы всякий смысл. От России я оторвался, а что мне было делать здесь, в Латвии?
- Как вас здесь встретили?
- Кто-то смотрел на меня с недоумением. А у меня было чувство вины перед Россией, которую я оставил, хотя лично мне она ничего плохого не сделала. Но Латвия тогда официально была частью огромной страны, так же, как, скажем, Армения, Грузия.
- Вы чувствовали себя эмигрантом?
- Нет, но я чувствовал, что я все же живу в стране латышей. И я приехал с решением, внутренним решением – уважать отличность другого языка, другого народа от нас. Понимаете, официально все мы были одна страна. Однако советский человек приезжал в те же Армению или Грузию и понимал, что он не в России, стопроцентно. Здесь было иначе. Потому что здесь русский язык звучал наравне с латышским, а в некоторых сферах жизни, пожалуй, и преобладал... Вроде бы его прямо не навязывали, но это как-то висело в воздухе. Другое дело, что латыши дома говорили, конечно, по-латышски и что у них была своя отдушина – в театре и поэзии господствовал латышский язык абсолютно, чужих туда не пускали.
Тогда моя писательская биография, считай, прервалась. Я что-то переводил, в основном стихи латышских поэтов, печатался, но книг не было. Потом я заведовал отделом поэзии в журнале «Даугава». Кстати, в 2000 году на приеме в посольстве Франции в Москве я встретил Евгения Рейна, которого Бродский однажды назвал в числе трех лучших русских поэтов современности, и он припомнил, что именно в «Даугаве» его впервые опубликовали в Советском Союзе после долгого-долгого непечатания. Правда, не стихи, а его перевод с латышского.
- Круг ваших друзей в Риге латышский или русский?
- В Риге – только латышский. Вернее, были друзья и знакомые из русской среды, в той же «Даугаве», была русская секция в Союзе писателей, в то время мощная, и там меня неплохо приняли. Но домашняя среда абсолютно латышская, и Велта подарила мне латышских литераторов, с которыми сама была знакома. Ояр Вациетис был нашим соседом, они с Людмилой Азаровой приходили к нам в гости. Приходили Имант Зиедонис с женой, встречались с Имантом Аузиньшем, Кнутом Скуениексом.
- Они говорили по-русски?
- Все говорили по-русски. Вациетис, напомню, перевел на латышский «Мастера и Маргариту».
- А общались вы на каком языке?
- Вначале на русском, я лет семь не решался заговорить по-латышски. Я читал по-латышски, в московской «Дружбе народов» публиковал статьи о переводах, высунув от усердия язык, сравнивал и сравнивал латышские тексты с русским переводом, но – не говорил, не решался. А домашний круг… Однажды отец Велты сказал мне: «Не говори с собакой по-русски, это латышская собака!» (смеется) Мама Велты плохо понимала по-русски, а мне очень хотелось послушать ее рассказы, латышские. Я был в думе Народного фронта, участником 1-го съезда Народного фронта, делегатом Первой Балтийской ассамблеи. Но при первой же возможности вернулся к своей настоящей профессии. В общем-то, политику я терпеть не могу, ведь не секрет, что в «минуты роковые» власть над жизнью и смертью людей получают, как правило, не лучшие, а худшие представители рода человеческого. Между прочим, хорошо помню, как однажды старушка-гардеробщица протянула мне номерок и сказала: «Ну зачем они всё это затеяли? Ведь так было хорошо, они по-своему говорили, мы по-своему, и так дружно жили!» Я ей, с одной стороны, сочувствовал, а, с другой, тут же попытался объяснить: понимаете, бабушка, здесь ведь только каждый второй говорил на латышском языке, потом – каждый третий, а потом вообще некому было бы говорить по-латышски.
Вот в этом на самом деле проблема.
«Вам можно не суетиться, ваш поезд уже ушел»
- Так в чем проблема?
- В том, что далеко не все понимают, что произошло. Я нахожусь внутри тех и других, и латышей, и русских, и понимаю, почему латыши считают, что отношение к русскому языку как второму государственному означало бы гибель латышского языка. Ведь вокруг – море русской речи. В том же Даугавпилсе, скажем, или в Резекне русский язык больше в ходу. И рядом - огромная Россия. И силы не равны, не равные силы. Если дать абсолютную свободу одному языку, второй постепенно отомрет, я в этом убежден на сто процентов. А к этому не просто шло, этого в советские времена партийные власти упорно добивались, хотя вслух говорилось о «литературе, национальной по форме, социалистической по содержанию».
Я помню, как еще во времена Народного фронта собрались представители трех республик Балтии, и глава тогдашнего эстонского народного движения латышам сказала: «Вам можно не суетиться, ваш поезд уже ушел». Речь шла не только о латышском языке, но о сохранении латышской нации как таковой. Это было жестоко, но очень похоже на правду. В Эстонии и Литве положение было совершенно иным.
- Почему, как вы думаете?
- Потому что Латвия была как бы центром всей Балтии, центром военного округа, промышленности и многого другого.
- Вы не относите происшедшее на счет особенностей латышского национального характера?
- Да нет. Это не характер, это ход истории, исторического развития. Потому что Литва была когда-то государством, Эстония - нет, но она никогда не была цитаделью и лакомой кормушкой для русского чиновничества. В Латвии же с 1881-го, если не ошибаюсь, года началось насаждение всего русского с постепенным вытеснением немецкого языка и немецких реалий. Но это долгая история.
- Однако национальный характер тоже складывается под влиянием исторических обстоятельств.
- Бесспорно. Но не в смысле качества национального характера, лучших или худших черт. В Латвии вообще уникальная ситуация, когда латышского языка, истоки которого очень древние, да и народа как такового не было. Зачатки его складывались в 16 веке, а становление нации нужно отнести скорее к середине 19-го. И латышский язык вызревал и складывался как бы подо льдом, латыши ведь были «никем», лучшие из них, самые-самые старались онемечиться как можно скорее, в этом был путь к успеху. Тем не менее латыши умудрились каким-то образом сложиться в нацию, сохранить и затем развить под чужой, притом двойной властью свой язык. По-моему, это случай уникальный.
- Вы такой миротворец, всё понимающий и принимающий… Это ваша натура, или жизнь научила? На самом деле теперь уже «русский вопрос», существование русского языка и образования в Латвии воспринимаются крайне болезненно. Разрыв между русскими и латышами становится все ощутимее. Из русских вписываются в современный местный контекст главным образом те, кто ассимилируются, кому уже все равно, что русский язык, что латышский. А как вы относитесь, скажем, к крайне национально озабоченному Райвису Дзинтарсу с компанией?
- Во-первых, всегда есть крайности, что среди русских, что среди латышей, и их не так уж мало; загляните-ка в Интернет. Второе: очень опасно, очень неприятно, но оба края должны иметь место. Радуга, которая и ультрафиолетовая и инфракрасная, она красная и фиолетовая по краям. И в любом народе эти, стоящие не только у края, но и за краем, они почему-то нужны, хотя я не только не их сторонник – я их терпеть не могу. Но всякому языку и народу нужен весь спектр, снизу доверху. Зачем-то нужны маргиналы, правда, в известных пропорциях. Страшно, когда пропорции нарушаются. Собственно, история с Гитлером, это история, когда край решил стать всем, центром всего. Все вроде бы ради народа, для которого это делалось, а оказалось сугубо против.
Теперешние реформы в образовании я не поддерживаю. Мне кажется, намерение во что бы то ни стало не оставить здесь ничего русского, вытеснить нелатышей – sveštautiešus, если по-латышски, - это полная ошибка, это не нужно совершенно. Европа, в которую мы так стремились, поступает по-другому. Другое дело, что Европа заблудилась в противоположном направлении…
У нас бороться надо не против латышей, а за русский язык. Борьба за русский язык, русскую культуру, за ее сохранение, в том числе в Латвии, развитие, присутствие не должна быть борьбой против. Тем более не против латышей.
У нас, между прочим, никогда не было такого количества русских литературных объединений, как сейчас. Часть из них, скажем так, обещает немного, но ведь никогда не знаешь, где что взойдет. У нас еще недавно модно было говорить о духовности. Но сама по себе духовность зависит не от внешних причин. Духовность идет из семьи, она есть или нет ее в нас самих и в наших детях. Сами учите детей русскому языку, возьмите, где только можно, русское слово, доступное сегодня в любом уголке мира. Есть, есть на свете множество вещей, которые зависят от нас, а не от политиков того или иного толка.
«Райнис тоже пытался понять, кто он»
- Поговорим, Роальд, о вашем «Райнисе». Пролог к книге вы написали post factum, уже завершив работу над всем текстом?
- Нет, я написал его с самого начала, и каким он был, таким и оставил.
- Но Пролог очень отличается от всего прочего текста.
- Одна латышская интеллектуалка призналась мне, что, прочитав Пролог, готова была вовсе отложить книгу, но потом все же дочитала до конца, причем с нарастающим интересом.
- Ваш Пролог, как я это восприняла, манифест своего рода. Пролог как бы обещал некую историю духа, и написан он в таких романтических традициях, которые потом из книги фактически ушли. Так и было задумано или так получилось как бы само собой? В любом случае мистерии духа как таковой я в книжке не почувствовала. Райнис у вас, в сущности, слабый человек, вечно в себе сомневающийся, хотя в чем-то главном силы необыкновенной. Короче, я бы сказала, что ваш Райнис – не герой.
– Во-первых, герой без слабостей – это не ко мне. Во-вторых, это не книга о Райнисе, или, скажем так, книга не только о Райнисе. Зачем я взялся за эту работу? Я хотел понять, что я здесь делаю, что здесь за люди, что за история у этой страны. Райнис, в общем-то, делал то же самое. Тоже пытался понять, кто он. Ни о какой «мистерии духа» я не помышлял. Вот Кирилл Серебренников поставил здесь спектакль. Ему перед этим предложили несколько пьес Райниса – он не впечатлился. Директор Национального театра дал ему прочесть мою книгу, и после этого возникла идея спектакля «Сны Райниса», на сегодня ставшего одним из бесспорных достижений латвийского театра. И Серебренникова интересовал не столько Райнис сам по себе, сколько вообще человеческое измерение, назначение, мечты, сны, отношения человека с Космосом. Я не в переносном, а в абсолютно прямом смысле думаю, что художник всегда рисует прежде всего себя. От этого никуда не деться. Рембрандт может писать римлян, но прежде всего это он сам, а остальные – то, что он хочет о них рассказать.
И еще о слабостях Райниса. Они мне дороги никак не меньше, чем его подвиги и свершения. Вот он в Петербургской гауптвахте валяется на каменном полу, униженный, его отовсюду должны изгнать, он просто позорно провалился по всем статьям. Вот тут-то мне Райнис и нужен. Его путь – преодоление препятствий, почти непреодолимых. Таков же путь почти любого народа. Причем для меня несомненно: народ – это вовсе не только наши соседи в лесу, в поле или на соседней улице, народ – это все поколения, вплоть до глубин уже совершенно неразличимых.
- Роман называется – «Райнис и его братья». А «братья»-то порой крайне непривлекательные. Тот же Петр Стучка.
- Но ведь латвийские социал-демократы сыграли заметную роль в истории, мировую, можно сказать. А кроме того, и у библейского Иосифа братья были еще те, они же его в рабство продали.
«Если ты говоришь нечто действительно новое...»
- Вашу книгу вы назвали романом-коллажем, в нем много авторских комментариев и отступлений. Почему такая форма, вам она ближе? И почему чуть ли не все герои ваших книг – из прошлых лет? Бородин, Мусоргский, Райнис… Современники вам не интересны?
- Нет-нет, у меня ведь выходили и прежде книжки. Вот сказку мою через полвека после ее написания переиздали в Петербурге пару лет назад, в Берлинской «Комише Опер» поставили когда-то первую оперу на современный сюжет, либретто которой основано на моей сказке. И все же, кажется, по-настоящему нашел я себя, когда понял: мне неинтересно строить сюжет, выдумывать; это не мое. Я обнаружил, что мне жутко интересно, просто буквально хлебом не корми, распутывать, стараться понять, что было, как говорится, на самом деле. Я вижу, где мой герой – один, другой, третий – сам обманывался, где его обманывали, где у него не было возможности добраться до сути происходившего. Понимаю, что и я неизбежно что-то искажаю своим восприятием и рассказом, но, тем не менее, в ходе поисков проступает и нечто подлинное. И, кроме того, это ведь современный, мой сегодняшний взгляд на то, что было и чего не было.
- О ваших комментариях и отступлениях в «Райнисе». Они все же очень личные, заведомо субъективные. Мой латышский знакомый, дипломированный философ, прочитав книгу, сказал сквозь зубы: «Это написал не латыш». Что, вообще говоря, забавно: получается, что о том же Шекспире могут писать только англичане. Но не страшно вам было говорить, в сущности, от первого, авторского бишь, лица?
- Страшно, не страшно… Один латышский литдеятель, помню, сказал мне: «Я слышал, вы пишете книгу о Райнисе? Смелый вы человек!» Сказал таким тоном, что понятно было – за такое может взяться только круглый идиот. Но я готов был к тому, что книжку будут читать самые известные специалисты по Райнису. Да, я был абсолютный чужаком, забравшимся на чужую территорию. Но ведь так же было и с моим Мусоргским. Я никакой не музыковед, а Мусоргским об ту пору занимались целые институты, вышло громадное количество литературы. Кончилось же все тем, что как-то подошли ко мне в библиотеке Салтыкова-Щедрина специалисты по Мусоргскому и спросили, где я нашел вот это и вот это. Что касается «Райниса», то в Америке, в латышском еженедельнике «Калифорнийский вестник» была восторженная рецензия с продолжением, в двух номерах, в Австралии, говорят, очереди выстраивались за книжкой, в Германии, Швеции, Канаде обнаружились читатели и почитатели книги. В самой Латвии она два года подряд объявлялась самой читаемой книгой на латышском языке.
- Однако был и отрицательный отзыв, в местной прессе - Вилиса Самсонса. Вы сильно огорчились?
- О, это как раз было очень интересно! Самсонс - Герой Советского Союза, бывший командир партизанского отряда, серьезный ученый, один из ведущих академиков, и он был возмущен до глубины души. Он и его ассистент предлагали чуть ли не всем рижским редакциям текст, начисто отвергающий мою книгу, от начала до конца.
- Что им не понравилось? Трактовка исторических событий, контекст и подтексты, форма изложения?
- Им не понравился абсолютно новый взгляд на Райниса, резко отличающийся от советского. Из Райниса тогда лепили предельно «правильного» народного поэта, и врали при этом просто безбожно. Я как-то посмотрел фильм о Райнисе, получивший Сталинскую премию, и не нашел в нем одного эпизода, который бы соответствовал действительности. Ни одного! Но академик Самсонс, конечно, до примитивной лжи никогда не опускался, и претензии его были по-своему справедливы. Образ Райниса, старательно создававшийся в СССР почти полвека, никак не совпадал с тем, что открывалось по ходу моего рассказа. В конце концов, получив отказ во всех рижских изданиях, соавторы сумели выпустить в Даугавпилсе газету на 16 страницах, целиком посвященную осуждению и «разоблачению» моего труда. Кончалось все фельетоном, где меня называли почему-то Родиком (мне тогда было уже шестьдесят от роду) и почему-то намекали на мое неарийское происхождение. Рассказывали, что одна латышка, известный в Латвии профессор сожгла в печке ту газету, так была возмущена всей этой историей (смеется). Что же касается меня, то я просто купался во всем этом. Потому что, по моему убеждению, если кто-то не топал бы ногами на импрессионистов, это значило бы, что ничего нового они не сказали. Должно быть несогласие, протест, вплоть до ярости, если ты говоришь нечто действительно новое.
«Язык – это родина, которая всюду с тобой»
- Простите, я еще раз вернусь к русской теме. Вы бы подписались под Цветаевским: «Тоска по Родине! Давно разоблаченная морока!»? Или: ubi bene, ibi patria, как писали латиняне, где хорошо, там и родина?
- В одном из интервью я сказал, что ненависть латышей к русским самоубийственна. Не потому, что русским от этого плохо, а потому, что латышам это плохо. Знаете, что после этого я прочел в Интернете? «Сколько волка ни корми…». Мол, мы хорошо к тебе относились, а ты все равно вон что говоришь.
Я считаю, что человечество в ХХ столетии испробовало до конца два пути – национальной исключительности и классовой исключительности. Это две разные дороги. Обе предполагали, что цель оправдывает средства, и всё что угодно можно делать во имя идеи. И что же? Посмотрите на «Третий Рейх»! Страна Канта, страна Бетховена, Гете скатилась хуже, чем к дикарству, дикарство было бы предпочтительнее. А в России во имя счастья народного палили из пушек по тому же народу, по крестьянам. Началось это с расстрела рабочих, которые протестовали против разгона Учредительного собрания. И пошло-поехало. Ленин в одной из записок начертал: расстреливать беспощадно как виновных, так и невиновных. Меня эта фраза никогда не оставляет в покое.
Что касается родины… Знаете, сын Вайры-Вике Фрейберги на ее недавнем юбилее сказал: «Я очень люблю мою родину – Канаду, и я никогда не изменю моему отечеству – Латвии». Родина - dzimtene - там, где он родился, от слова «родиться», а земля отцов – отечество, tēvzeme. Я бы не мог так сказать, у меня как была родина Россия, так и есть моя родина Россия, а Латвия – страна, которая приняла меня. Со мной остается и, надеюсь, будет до конца материнский язык. Вряд ли первым я скажу: язык – это родина, которая всегда и всюду с тобой.
У меня была наивная надежда отдать как бы мой личный долг России, написав книги о русских композиторах. И заодно хоть как-то искупить свою вину перед музыкой, которую бросил. Мне было очень трудно писать эти книги. Их же никто не заказывал, не финансировал, я сам скупал по ленинградским, московским антиквариатам все, нужное мне, жутко дорогие издания 18-19 веков. Книга о Мусоргском имела успех. Валерий Гергиев, по его словам, именно после прочтения моего романа устроил в Мариинском театре потрясающий фестиваль, когда было сыграно до последней строчки все, что написал Мусоргский. Георгий Свиридов, уже тяжело больной, прислал самый лестный отзыв. Иннокентий Смоктуновский читал текст от автора в серии радиоспектаклей по моей книге. Потом был фестиваль Большого театра, посвященный Мусоргскому, и там вручили именные медали «за Мусоргского» Елене Образцовой, Борису Покровскому, Евгению Нестеренко, вашему покорному слуге...
Надеюсь, я не остался совсем уж в долгу и перед Латвией, приютившей меня.
При всем при том я был и остаюсь русским литератором. И таких, как я, сегодня немало, русские поэты, прозаики, драматурги разбросаны по всему миру. Да и только ли сегодня? Не грех вспомнить, что «Мертвые души» чуть ли не целиком написаны в Риме…