Ленькина бусина
Ефим Гаммер (Израиль)
© Ефим Гаммер
Опубликовано в журнале:
«Урал» 2009, №2
Рассказ
На развалке, в закутке, где щепке в цыплячьих
мальчишеских пальцах тесно, откопал Ленька бусину. В темной желтизне, как
костяшки курильщика. В матовой вуали, как зеркальце от дыхания. Продолговатую и
округлую, как наконечник стрелы. И с дырочкой — вдоль, сквозной, для нитки с
иголкой.
Впервые попалась Леньке такая бусина. Для рогатки — не очень, криво
полетит, мимо цели. На обмен? Не ахти как! А вот если пристегнуть ее на
шкатулку, поверх лакированной крышки, лобзиком узорчато выпиленной, будет
красиво смотреться — на загляденье. Вскинется марсианским огоньком, засветится
призывно — маячком, и фанерная коробочка преобразится: кукольным дворцом
покажется.
Отыскал Ленька диковинную бусину на развалке. Загляделся на нее.
Кукольный дворец себе представляет. И в пыхтении воздушном не приметил коротышку
Леху, старшего брата Эдика Сумасшедшего. Леха слыл в Старой Риге “виртуозом
карманного сыска”. Проще говоря, был он вор, как и папа его, а сейчас находился
в бегах — прятался от милиции на развалке. Выглядел, хоть галстук нацепи, лет на
четырнадцать, а ведь давно уже и паспорт получил, и сдал его на хранение в
тюремную администрацию до выхода на свободу с чистой совестью. Обычно он
промышлял в Центральном универмаге — “Асопторге”, вблизи от нашего дома.
Изображал из себя малолетку-замухрышку. Околачивался у школьного отдела, будто
собирался купить тетрадку или флакончик чернил. Выбирал какого-нибудь простофилю
и аккуратно запускал пальчики в “гостеприимный” карман, раскрывший “варежку” от
изобилия доступных без очереди товаров. А хватали его за шкирку, натурально
пускался в плач:
— Дяденька! Это не я! А-а-а, маме скажу! Неправильные у вас
подозрения! Отпустите!!!
А дяденька — деревенский. Такие не ошибаются, когда
лезут в их карман, от проникновения вовнутрь надежно булавкой зашпиленный. Такие
со своими изголодавшимися по натуральной копейке трудоднями и зашибить невзначай
способны. Правда, в столичном городе, да еще в центральном его магазине, где
отоваривались на уровне пяти-шести мешков проданной на базаре картошки, мужики
эти чувствовали себя несколько “пристеночно”. Нажми на их растерянность
начальствующим голосом, и потеряются они в мыслях, запутаются в словах, да и
правоту свою замусолят у кассы такими оправданиями, что ноль им цена.
И вот,
стоило Лехе, схваченному на месте преступления, кинуться в плач, как тут же
из-за его спины выступал этакий Мордорез-Мордорезовец, в галстуке и шляпе, и
давай “сало выжимать” из деревни.
— А вы, гражданин хороший, не разоряйтесь!
Нечего на мальца пенять, когда сами небрежно роняете полезные для жизни
предметы.
— Я? Да вот его рука! Вот! По адресу моего кармана
намыливалась.
— Не за этим ли? — нагнувшись, Мордорез-Мордорезовец делал вид,
что поднимает с пола плотно свернутый, с узелком в верхней части, носовой
платок, пахнущий выручкой от продажи картошки. — Ваше состояние?
— Мое!
Мое!
Леха еще круче голосом забирает, выдергивая вороватую руку из
деревенской клешни:
— Ошиблись вы, товарищ дяденька, с вашими
подозрениями.
Мордорез-Мордорезовец поддакивает:
— Ошиблись, ошиблись. Зря
пацана до слез довели.
— Да я... я... Вот его рука. Перехватил... По адресу
моего кармана намыливалась.
— Ишь ты какой! Штурмовик-перехватчик! —
Мордорез-Мордорезовец смехом разрядил обстановку. — А ну дыхни!
— Что?
—
Ага! Дышать уже отказываешься?
— Ну, выпил. Подумаешь! Где такой закон, что
пить запрещает?
Такого закона не было. И толпа растеклась по торговым точкам
огромного универсама, утащив на хребте отливной волны Мордореза-Мордорезовца —
заодно со спасенным им от “неба в клеточку” Лехой.
Деревенский мужик,
огорошено шмыгая, развернул носовой платок, чтобы пересчитать деньги. И в крик,
животный, матерный!
— Убили! Ограбили!
В носовом платке, свернутом по всем
правилам, с узелком в верхней части, лежали аккуратно нарезанные бумажки.
Газетные. И какая им цена, когда вся “Правда” стоит двадцать копеек?
“Убили!
Ограбили!” — этот крик стоял в ушах Леньки, когда он приметил на развалке Леху,
вора по наследству, старшего брата Эдика Сумасшедшего. Но он не вздрогнул. Не
испугался. А подумал только: “Как бусину пронести мимо его загребущих рук?”
В
карман положить? Нет! Недаром Леху кличут “виртуозом карманного сыска”.
В
рот? Опасно! Невзначай проглотишь. А потом просись на горшок, как
маленький.
В нос — это дело! И неприметно. И дышать можно через дырочку
сквозную, что в бусине.
Рассудил Ленька правильно. И поступил правильно.
Запихал бусину в правую ноздрю, до самых потаенных глубин. Грязную щепку,
которой ковырял землю, богатую на драгоценности, сунул за пазуху. И поднялся с
колен. Стал почти вровень с Лехой. И никакого страха. Хотя, конечно,
боязно.
— Чего вылупился? — буркнул Леха.
— Хочу и смотрю.
— Я не
памятник.
— А я к тебе цветы не принес.
Леха недоверчиво осмотрел его —
сверху вниз.
— Прячешь — что? — примазался с липучим своим любопытством до
всего чужого.
Ленька напряженно задышал левой ноздрей, кулак поднял к правой,
оберегая янтарную красавицу.
— Не приставай. Я кладу на твой интерес.
—
Поглядите на него! Женилка еще не выросла, а уже кладет!
Леха толкнул его
пальцем в грудь. И хвать за ремень. Подсечка. Опрокинул на спину. Насел
сверху.
Ленька дернулся — не вырваться.
— Уйди! Укушу!
Но Леха не ушел.
Леха насмехался.
— Я тебе не пирог. Укусишь — подавишься! А ну выкладывай,
что замастырил от шмона.
А что выкладывать? Что? Бусина — не козявка, не
выковыряешь.
Леха потянул Леньку за нос.
— Отрастил рубильник, холера! А
ну высморкайся — отдай, что плохо лежит, — и подставил ладонь.
Бусина в
ноздре, однако, закрепилась надежно. Не вываливается из носа, как ни дави на
хрящик пальцами. Давит до слез, дышать не дает. Воздух играет в прятки, сердце —
в пинг-понг. В горле ком нарастает, как от ангины. Впору “скорую” вызывать.
—
Мокрое дело! Вмазался! — растерялся Леха и шурует мизинцем в носу у Леньки. До
крови старается. “Может, струей крови падлу эту выточит?” Окровавился, испоганил
мизинец и другие рабочие пальцы, которые, как профессиональный картежник,
ошкуривал кирпичом до младенческой тонкости кожи, добиваясь тончайшей
чувствительности своих воровских инструментов.
Ох и намучился Леха в
терзаниях совести, спасая человеку жизнь. И так ноготком, и эдак — непролазный
маршрут! Отдает пацан душу Богу, а душу не украдешь, хоть будь “виртуозом
карманного сыска”. Обида взяла Леху жестокая. Как это? Что за несправедливость?
Вот-вот мимо него проскользнет к Богу что-то ценное, и не перехватить, не
позаимствовать, чтобы отовариться — барыге снести на продажу. В этом поганом
случае, если ему не подфартило, пусть этот подарок судьбы не достанется и никому
другому! Тут его и осенило. Выхватил из-за кожаного бортика кепки походную
иголку, ввел ее осторожно в нос, выцелил в бусине продольную дырочку, поддел и
потащил на себя. “Виртуоз карманного сыска” отныне готов был величать себя и
“доктором ухо-горло-носовых наук”. Не имея диплома, он совершил ювелирную
операцию и обогатился не просто жалким “спасибо” пациента или копеечной
зарплатой, а камушком, той же немереной ювелирной ценности, как и операция.
—
Отдай! — задергался Ленька.
— А там что-то было? — радовался Леха
удаче.
“Много ли стоит человеческая жизнь? — размышлял он, радуясь. — Две
копейки в базарный день. А тут заграбастал сразу на сотню целковых. И гуляй, пой
заморские песни: “Девушку из маленькой таверны полюбил суровый капитан. Девушку
с глазами дикой серны...” Эх, один раз живем!”
Ленька не размышлял. Ему,
ограбленному во имя спасения жизни, было тяжело думать, хотя стало совсем легко
дышать. В сумеречном состоянии мерещилась шкатулка, но уже не в виде кукольного
дворца. Не вскинется теперь янтарный огонек над узорчатой, в змеиных пропилах
лакированной крышкой, и бабушке Иде не иметь на день рождения простор для
наперстков и катушек с шелковыми нитками.
— Отдай! Я нашел! — повторил
Ленька, вставая и прихватывая с земли камень, чтобы вломить Лехе по
“чайнику”.
— Что ты нашел, я сто лет назад потерял!
Ленька
размахнулся.
Леха отпрянул.
— Не распускай руки, пацан! Благодари, что
“скорую” не вызвал. А то был бы тебе врач по внутренним болезням из
милиции.
— Отдай! Я это нашел!
Ленька бросил камень.
Леха
увернулся.
— Наше вам с кисточкой! — сказал и небрежно сплюнул со второго
этажа развалки в пролет. — Ты мне, пацан, больше в упор не показывайся. Наши
дорожки разошлись. Я не в твоей квартире прописан.
Ленька тоже сплюнул в
пролет.
— Мы тебя пропишем на кладбище!
Леха сказал — не подумал: “Дорожки
разошлись”.
Ленька тоже не подумал, но сказал, будто предварительно
подумал.
Дело в том, что Леха говорил не своими, а заемными
словами.
Впрочем, Ленька тоже говорил заемными словами.
Леха занимал слова
на улице, у преступного мира.
Ленька занимал слова дома, у дедушки Аврума,
инвалида Первой мировой войны и одессита в третьем поколении.
Поэтому они оба
не думали, а говорили.
При этом речь Леньки, заимствованная у дедушки Аврума,
имела больше осмысленности. И если он говорил — “мы тебя пропишем на кладбище”,
то управдом из небесной канцелярии, не возражая, тут же окунал перо “скелетик” в
чернильницу-непроливашку. Почему? Да потому. Пусть Леха и родился в Старой Риге,
он все же родом был из провинциальной тюрьмы, а Ленька, который тоже родился в
Старой Риге, родом был из Одессы Мишки Япончика, гулявшего на свадьбе дедушки с
бабушкой. А Одесса — мама...
Родной мамы у Леньки не было. Ее заменяла
Одесса. А вместе с Одессой и бабушка Ида, тоже коренная одесситка, мама его мамы
Бебы, умершей в 23 года после родов, в феврале 1947 года.
Бабушка Ида имела в
прошлом кусок нечеловеческой жизни. Когда она открыла Леньке входную дверь и
увидела его кислую вывеску с фингалом и окровавленным носом в придачу, к этому
нечеловеческому куску ее жизни прибавился еще маленький кусочек.
— Ленечка,
чтобы мои глаза на тебя не смотрели! Что ты делаешь с моим больным сердцем? На
нем уже не осталось ни одного целого места.
Она провела внука в гостиную,
усадила у стола на табуретку, притащила таз с холодной водой и понадеялась
навести полотенцем марафет на его физиономии.
— Кто на тебе так постарался,
Ленечка? — причитала она, прижигая йодом синяк. — Что на это скажет твой дедушка
Аврум? Красивая история, скажет. Мальчик — вот-вот инженер, а что он с таким
своим подбитым глазом увидит в жизни хорошее?
— Бабушка! Я еще не закончил
первый класс! — оторопел Ленька от этой одесской способности опережать
события.
— Тебе до аттестата зрелости, Ленечка, с его золотой медалью
осталось почти так мало, что надо уже подумать о специальности, дабы потом не
положить зубы на полку. — Бабушка Ида нажала пальцами на пухлые Ленькины щечки,
под скулами. — Открой рот! А зубы у тебя целы?
— Целы! — ответил Ленька,
открыв рот.
— Что ты можешь, Ленечка, видеть у себя во рту? — возмутилась
бабушка Ида непритворному вранью. — У тебя там дупло величиной с Ниагарский
водопад.
Бабушка Ида читала книги до старости. Много книг. И все знала на
свете, даже про Ниагарский водопад. Но больше всего она знала про детей. Она
воспитала столько внуков, сколько пальцев было на ее руках. А кончились пальцы
на руках, приступила к воспитанию правнуков, стала укладывать их на ночь в ногах
у себя, чтобы не сбиться со счета. Но самым любимым из всех, разумеется, был для
нее Ленечка. Поэтому при виде на лице у Ленечки синяка у бабушки Иды появлялось
желание показать сразу эту неприятность дедушке Авруму.
Она кликнула дедушку
Аврума из чулана, где он варил на медвежьем сале мазь для своей простреленной на
Первой мировой войне руки и изувеченной в ГУЛАГе, на лесоповале под Соликамском,
ноги.
— Аврумкеле! — позвала бабушка. — Иди сюда поскорее и не позабудь
прихватить валидол, чтобы было с чем смотреть на Ленечку. Ты увидишь ту еще
картину! Ленечка пошел в школу, а пришел с развалки. И не один. А с синяком под
глазом.
Дедушка Аврум выхромал из чулана. Но не с валидолом, а с плоским
немецким штыком — трофеем времен войны 1914 года, когда он еще не припадал на
правую ногу и имел в наличии две здоровые руки, чтобы придушить врага и отобрать
на память о встрече оружие, которое ему уже не понадобится.
— Ну? Что мы
имеем для украшения личности? — покривился дедушка Аврум в ожидании дурных
вестей. Добрые вести — это он испытал на собственной шкуре — до него редко
добирались, их перехватывал по дороге какой-то Соловей-разбойник.
Дедушка
Аврум рассматривал Ленечку точно так, как и попросила бабушка, словно картину с
выставки. И недовольно крутил головой с большим и острым, похожим на трофейный
штык, носом. — Ну, Ленечка? Сколько мы имеем оторванных голов у тех байстрюков,
что знакомились с тобой при содействии кулаков?
Ленька смущенно засопел.
—
Нет.
— Чего “нет”?
— Это был Леха.
— Один? Ты меня, Ленечка, хочешь
отправить в больницу?
— Дедушка, это был не просто один Леха. Это был Леха —
брат Эдика Сумасшедшего!
— Тот, кто в тюрьме прописался на вечное
хранение?
— Он уже выписался. И бусину у меня грабанул. На развалке.
—
Ленечка, а ты навел уже справку на его адрес? Улица. Дом. И есть там злая
собака, что не кусается.
— Он живет у Эдика Сумасшедшего.
— В
дворницкой?
— Да-да, на Аудею.
— И это называется жизнь? Чем такая жизнь,
так лучше ее укоротить. Пойду спросить по адресу, зачем его мать родила, если он
такой долбанутый шлемазл, что через налеты на младенцев смерть свою
ищет.
Ленька загорелся:
— Я ему так и сказал: “Пропишу на кладбище!”
—
Сказал правильно. Но ты еще не совсем законченный грамотей в своем классе.
Прописку на кладбище другому управдому делать, — и дедушка Аврум зашаркал
лезвием штыка по ладони.
Бабушка Ида потянулась к нему, чтобы отобрать у
дедушки “эту опасную штуку” и спрятать ее под подушку, куда утаскивала наши
пугачи и рогатки.
— Не спеши уже никого резать, стой, Аврумкеле! — повысила
голос, но без пользы, дедушка ее все равно не боялся. — Кушай лучше свой
валидол. И без тебя управдомы отыщутся. Пусть их жены носят им передачи в ДОПР.
А у меня уже ног нет в наличии на эти занятия.
— Ох, казачка! — восхитился
дедушка, вспомнив, как бабушка — тогда молодая невеста — с не меньшей
настойчивостью в голосе выговаривала Мишке Япончику, “некоронованному королю
Одессы”, приглашая его на их свадьбу. “Мишка, смотри мне! Прошу являться без
опоздания, Разумовская, 36, первый этаж, во дворе, и без штучек твоих
молдаванских. Чтобы гости, при виде тебя, Мишка, не раздевались от страха за
свою жизнь. Не будь, как на работе. А будь, как культурный человек, на отдыхе в
Ницце. И забудь о бандитских выстрелах в небо. И так уже стреляют на улице. У
них там, на улице, революция 1917 года, а у нас тут, дома, — свадьба, и никакой
пальбы!”
И что? Надо засвидетельствовать историческую правду, Мишка Япончик
послушался бабушку Иду, тогда молодую невесту. За свадебным столом он поднял
бокал и сказал: “Ша, господа! Моя гопкомпания и я сегодня не на работе. По всей
Одессе объявляется отгул. А вас, уважаемые гости, прошу спрятать не лишние для
семейного благополучия драгоценности — золотые кольца и медальоны, чтобы не
соблазняли”.
Произнеся это, Мишка Япончик сказал еще: “Горько!” А потом
сказал: “Фрейлехс!” А потом танцевал с бабушкой Идой, тогда еще молодой
невестой, ставшей на его глазах молодой женой.
Выстрелов на свадьбе не было.
Их было много в последующие за свадьбой годы Гражданской войны. В дедушку
стреляли. И дедушка стрелял, как на Первой мировой. Кто кого убил, неизвестно.
Но в дедушку не попали — это точно. Иначе он не дожил бы до нынешних времен.
Дедушка был как заговоренный, хотя и искалеченный. И никого не боялся. Поэтому
он и решил “пойти пройтись ради удовольствия” посмотреть, из какого материала
делают в Старой Риге умственно недоразвитых налетчиков вроде Лехи, готовых во
имя копеечного интереса нападать на безответных детей.
Ленька догадался о
поползновениях дедушкиной души и, поспешно соскочив с табуретки, рванулся на
волю.
— Я с тобой!
Бабушка Ида прихватила Леньку за пуговицу. У нее было
такая привычка: как что, сразу за пуговицу. Без пуговицы не разбежишься — штаны
упадут.
— Ты у меня пойдешь... Через мой труп! — бесстрашно сказала она. —
Сначала сделай уроки! А то мы напрасно будем завтра ждать от тебя пятерку.
—
Ты от него дождешься пятерку, — проворчал дедушка Аврум. — По поведению.
Растим-растим, а когда написать кассационную жалобу, так обращайся к
адвокату.
Ленька осторожно высвободил пуговицу.
— Бабушка! Да тут пять
минут хода. Туда-сюда, и сажусь за уроки.
— Сначала уроки! А “туда-сюда”
через мой труп.
Ленька вопросительно посмотрел на дедушку. Дедушка
вопросительно посмотрел на бабушку и буркнул:
— Уроки!
Переступить через
бабушкин труп, если не было на то повеления дедушки, Ленька не имел права. И
нехотя сел за уроки.
У дедушки Аврума были те же соображения в отношении
уроков, что и у бабушки Иды. И он хотел, чтобы Ленька сел за уроки, а не дай
Бог, не в тюрьму, если ненароком изничтожит Леху. В отношении Лехи у него тоже
имелись соображения, но со своим уклоном, нужным мелкому рижскому налетчику так
же, как примочки памятнику Ришелье. Тому Ришелье, что полюбился Одессе за
честность и порядочность: прижился в центре города на самом людном месте, торчит
там всю ночь напролет и ни с кого до сих пор не снял пальто — памятник! Дедушка
Аврум тоже был одесситом, настоящим, правильным. Разве что ему чуть-чуть не
хватало юмора. Но какой юмор, когда сначала погромы, потом война, потом опять
погромы и снова война. Так что, как ни крути, смех вырисовывался лишь сквозь
слезы. И действительно, что за неуместный юмор и какой смех, когда с Ленькой —
дело серьезное? Мальчик поступил в школу раньше других, в шесть лет. И все время
держится на хорошем счету, почти круглый отличник, коли забыть о двойках. Что
ему, вшей по нарам кормить после этого? Ему после этого стоять на бульваре и
греться под солнышком, как памятнику Ришелье, и ни с кого не снимать пальто — не
босяк! инженер или научный профессор! А что шастает сейчас по улицам, так и
другой Ленька — Вайсбейн-Утесов, с кем дедушка Аврум имел честь родиться по
соседству, тоже шастал по улицам и песни при этом пел во дворах, не за
бесплатно, конечно.
— Я уже пойду пройтись ради удовольствия. Очень мне
интересно знать, с чем кушают наши байстрюки эту их развалку.
Бабушка Ида
знала дедушку с незапамятного года. Она знала, если он говорит — “пойду пройтись
ради удовольствия”, то ей придется собирать деньги на хорошего
адвоката.
Поэтому она сказала дедушке:
— Ты уже весь собрался пойти
пройтись, да? А у меня не готова на всякий случай передача для тебя в ДОПР.
Посиди лучше, ради моего удовольствия, дома. А я пока сама пойду пройтись до
магазина, чтобы купить кушать на черный день.
Дедушка не возражал:
—
Хорошо! Но ты не задерживайся на десять лет без права переписки. А я присмотрю
за Ленечкой, как он успешно делает свои уроки.
Бабушка Ида знала дедушку
Аврума. Она знала: перечить ему нельзя. Иначе он второй раз запузырит в потолок
бутыль с вишневкой, и будет еще тот салют, но очень мало толка для решения
семейных и государственных проблем.
Она прикрыла чехлом швейную машинку
“Зингер”, покопалась у себя под подушкой, где у нее были спрятаны
“принадлежности для хулиганской жизни” — пугач, рогатка, карманный ножичек и
кое-что другое, обнаруженное и отнятое у внуков, взяла кошелку и двинулась в
поход по торговым точкам.
— Аврумкеле, — сказала, уходя, от дверей: — Не
позабудь помазать своей мазью свою ногу. И еще присмотри за картошкой, в казанке
на плите. А я пошла пройтись до Асопторга.
Про ногу она сказала специально,
со значением. Потому что ногу дедушке Авруму искалечили на повалке леса такие же
урки, как Леха. Каким образом? Обычным! Обрушили на него подрубленное дерево.
Произошло это на Урале, в Соликамске, лютом лагере для политических и
уголовников, куда его загнали еще до начала войны с фашистами кормить комаров,
чтобы он уже один раз перестал кормить собственное семейство. Но бывалый солдат,
прознав, что новая война со старым его знакомцем немцем складывается не в пользу
родной власти, оберегающей его жизнь от всех превратностей фронта, попросился
добровольцем именно на фронт. И что поразительно, разрешение от лагерного
начальства получил. Хромая, он заспешил бить врага. Бить, не жалея жизни.
Однако, хотя жизни своей он уже не жалел, на фронт его не пропустили.
Медкомиссия забодала боевитого добровольца почти пятидесяти лет. Определение
врачей: с переломанной ногой и простреленной рукой к строевой не годен. А вот
для охраны военного объекта, в данном конкретном случае, Чкаловского
(Оренбургского) авиационного завода № 245, расположенного там же на Урале, годен
вполне. И отправили туда. Не догадывались, либо вполне сознательно догадывались,
что именно сюда, в Чкалов (Оренбург), эвакуирована из Одессы вся его семья,
которая — вот ведь, казалось бы, совпадение! — трудилась как раз на том заводе,
который предстояло охранять дедушке Авруму. Так что он выиграл вдвойне:
досрочное освобождение плюс зарплата за охрану собственной семьи. И подчас,
приняв “грамульку”, повторял с долей иронии в голосе: “В какой еще стране мира
так заботятся о семейном комфорте!” А тут — на тебе! — конфуз с Ленечкой. Грабеж
посреди белого дня! И пусть уже не платят зарплату за охрану семейного очага, но
не выступить в его защиту — это никак нельзя! И дедушка Аврум стал точить
трофейный штык, полагая, что бабушка Ида “пошла пройтись” ненадолго.
На самом
деле бабушка Ида “пошла пройтись” не к Центральному универмагу, на улице Аудею.
А чуть в сторону от него, по направлению к набережной Даугавы. Там в дворницкой
и проживал Эдик Сумасшедший, ее даровой клиент, которому “за спасибо” скроила
брюки из немецких трофеев с лампасами.
Эдик Сумасшедший впустил бабушку Иду в
свою комнатулю, нашпигованную запахами невкусной и нездоровой пищи. И смущенно
стал подтягивать вечно сползающие штаны, подаренные ему тетей Марусей с
четвертого этажа за колку дров. Своих штанов у него отроду не имелось, а чужие
почему-то всегда были велики.
— Бабушка! Чего это вы? Я же обещался сам
заскочить на примерку.
Бабушка Ида уселась на жесткий топчан Эдика
Сумасшедшего, порылась в кошелке и извлекла из ее недр генеральские брюки.
—
Вот, Гога нашел для тебя. А я перешила. Будут впору, думаю, на пригляд.
— Мне
все впору!
Эдик жадно схватил брюки и давай лупить взглядом: где бы ему
переодеться? В комнатуле и двум упитанным тараканам не разойтись. Как же ему
раздеваться? И чем занять гостью, пока он будет натягивать занавеску у мамкиной
постели? Эдик бросился в “потайной” уголок, к завалу газет, вытащил оттуда
темно-бордового цвета патефон, оберегаемый от воров — папки и братухи, когда они
дома, а не в тюрьме. И на топчан, к бабушке Иде.
— Послушайте... Колоссальная
музыка!
Он быстро покрутил эбонитовую ручку, вынул из конверта пластинку,
протер ее рукавом.
— Вот...
Пластинка зашипела от укола иглы, сердито
хрипнула и все-таки покатилась в песню:
“Сердиться не надо, мы ведь
встретились случайно.
Сердиться не надо, в этой тайне красота”.
Эдик
Сумасшедший, закрыв глаза, задержался у патефона. Ему было приятно жить в
настоящем времени: новые брюки, найденные для него Гогой под завалом дров в
подвале, новая пластинка, обнаруженная лично им на чердаке — вместо утильсырья.
Чем не жизнь?
— Колоссальная музыка! — повторил он и скользнул под занавеску.
Переоделся по-быстрому и вытанцевал на середину комнатули. — Бабушка!
Гляжусь?
Впервые брюки с него не сползали, смотрелись, как новенькие на
прилавке, — ни потертостей, ни заплат.
— Глядишься. Впору невесту
заказывать.
— Э, не скажите... Я еще паспорт не получил, а вы — невеста...
тили-тили — тесто. Для невесты — это, чтобы понравиться, надо, мабуть, вторые
брюки иметь, на замену и про запас.
— Здрасте! — расстроилась бабушка Ида. —
Я ли не портниха из швейного дома “Мадам Гринберг и ее семья-мишпоха”? Я ли не
сумею перешить и вторые для тебя брюки, чтобы они на тебе не ездили уже, как на
глисте-селетере?
— Вторые не надо перешивать, бабушка. — Эдик Сумасшедший
завернул в газету снятые брюки. — Эти — для батяни. Его размер. Но папка опять
сидит. Отдам Лехе. Правда, ему тоже на заднице великовато будет.
— Давай
сюда, — сказала бабушка Ида.- Человек, пусть и Леха-налетчик, должен носить
такие брюки, как на тебе. Чтобы — впору, и все на месте. Ширинка — где ширинка,
карманы — где карманы. А не наоборот.
Бабушка Ида взяла у Эдика Сумасшедшего
сверток, сунула его в кошелку, вздохнула, слушая, что там поет пластинка: “Эдик,
зови Леху-налетчика, примеряться начнем”.
Эдик помялся немного, переступая с
ноги на ногу.
— Леху не докличешься. Он заседает с бутылкой на “малине”.
Водку жрет и, мабуть, по бабам шатается.
— От таких шатаний, Эдик, милиция
его завтра заберет. И он никогда не покрасуется в новой одежде, перешитой с
чужого плеча.
Музычка выкатилась к последнему куплету — “сердиться не надо,
хорошо, что это тайна”. Пластинка доиграла до стопоря, до самой своей, иглой не
воспетой, дырочки в сердцевине. Эдик Сумасшедший спрятал патефон под кипу газет
— подальше от домашних воров — папки и братухи. И повел бабушку Иду на “малину”,
по известному адресу.
На условный стук — три на два плюс единица — из-за
металлической, выкрашенной под золото двери высунулась рябая рожа с бельмом —
под серебро — на глазу.
— Ха! Эдик! А это кто с тобой? Почему не один, как
велели?
— Потому что у бабушки брюки. Для Лехи. Говорит — “будут, как новые,
с ширинкой. И это до посадки”.
— Умно говорит твоя бабушка. Лады,
заваливайте! А я за добавкой. Обмоем... это... до посадки... — щелкнул себя по
кадыку и сыпанул горохом шагов по лестнице, вниз-вниз, в винно-водочный, в
замороченную безысходной жаждой очередь.
Скошенные окна пропускали в мансарду
блеклый свет, первые весенние лучи солнца, по-прибалтийски не яркого, в пылевой
оболочке, играли тусклыми зайчиками. На столе, устланном газетами, лежала пьяная
до песенного состояния женщина, в вязаной кофточке и юбке, лифчик на спинке
стула, чулки — на форточке. Голова ее свисала за краем, русалочьими локонами к
полу. А сбоку от нее, на уголке, в карты “на раздевание” играли Леха и
Мордорез-Мордорезовец. Пьяная баба до какого-то момента играла, наверное, с
ними, но теперь бессознательно смотрела в загаженный мухами потолок и,
спотыкаясь о слова, распевалась, словно на репетиции в филармонии:
Мы можем,
братцы-кролики,
вам делать крест и нолики.
А надо, и закусочку
умеем
воссоздать.
Но мы не отморожены,
мы все душой ухожены
такой, что не
сослать
ни в тьму, ни в крест и нолики,
ни в заворот кишок.
Мы в
жизнь-Матрешку вложены
На свой тюремный срок.
Мордорез-Мордорезовец сказал
пьяной бабе сердито:
— Цыц ты! — и посмотрел на незваных гостей.
Эдик
стушевался. От острого взгляда в его мозгу зашипела патефонная пластинка, как от
укола иглы. Он пробормотал:
“Сердиться не надо, мы ведь встретились
случайно.
Сердиться не надо, в этой тайне красота”.
— Дурак! — с клубом
дыма выдохнул Леха, тыкнул недокуренную сигарету в пепельницу. Он был одет в
трусы, шляпу и галстук, повязанный на голой груди. — Кого помоложе привести не
сподобился, а?
— Это бабушка Ида! Она меня за дурака не считает!
— Ах,
бабушка Ида! — вступил Мордорез-Мордорезовец, приподнимаясь на табуретке. —
Милости просим к нашему шалашу. У нас... тут... концерт по заявкам трудящихся.
Беспутная Нюрка. Мы... это... сейчас приберем.
Бабушка Ида примостилась у
стола, поставила кошелку на колени, поковырялась внутри, высматривая что-то под
старыми брюками Эдика.
Леха протер галстуком фаянсовую тарелку и граненый
стакан, пододвинул к бабушке початую бутылку водки “Московская особая” и банку
консервов “Треска в томатном соусе”.
Мордорез-Мордорезовец перехватил
сползающую со стола женщину и без особой натуги перенес ее на кушетку.
Эдик
последовал за ним, чтобы прикрыть беспутную Нюрку тонким, верблюжьей шерсти
одеялом.
— Ишь, кобелек! — не понял его побуждений Мордорез-Мордорезовец. —
Настрополился!
— Ноги торчат! — пояснил Эдик в свое оправдание.
— У самого
торчит по несознанке! — засмеялся Леха и подмигнул хозяину “малины”: — Пацан еще
девственник.
Эдик не успел и опомниться, как Мордорез-Мордорезовец схватил
его за ремень и давай стягивать брюки — новые, без потертостей и заплат,
почитай, еще не надеванные, сшитые из генеральских с лампасами.
— Штаны!!! —
безумно закричал он, боясь быть обворованным. И укусил насильника за руку.
—
Ух! — замахал тот кистью. — Ну тебя к черту! Сиди в своих штанах, как в КПЗ, и
не высовывайся, недодел!
— Сам ты недодел! Бабушка Ида меня так не
называет.
— Мне наплевать, как тебя называет бабушка Ида!
— Не по
матушке!
— Пусть она называет тебя по бабушке. На то и бабушка! Какое мне
дело до этого? Мне гораздо интереснее знать, что за заботы вчерашнего дня
сволокли ее к нам. Не доложишь, придурок?
— Я не придурок! Она мне брюки
сшила! И Лехе сошьет — до посадки!
— А ты спросил его: нужны ли ему брюки? —
и Мордорез-Мордорезовец артистически указал пальцем на Леху, который перекинул
ногу на ногу, чтобы не очень бросалось в глаза, что он в трусах. — Нужны тебе
брюки?
— Нужны, — признался Леха. — Сам знаешь, проигрался до
самого-самого... — И похлопал себя ладонью ниже живота.
— Тогда заказывай!
Как ваше ателье называется? — подошел к бабушке Иде, сел напротив нее на
стул.
— Здесь?
— Здесь — там! Без разницы!
— Там, в Одессе, у мамы —
“Мадам Гринберг и ее мишпоха”.
— Кто — “ее”?
— Мишпоха. Это по-русски —
семья.
— А знаете, мадам Гринберг...
— По маме Гринберг. По мужу —
Вербовская...
— По маме, по мужу — не важно! Знаете, а ведь и мафия — это
итальянское слово, тоже по-русски — семья.
— Русский язык — богатый, что им
только не скажешь, — не перечила бабушка Ида.
— Ну, так и я вас хочу
спросить, что вы нам скажете по-русски?
— Я вам скажу очень приличные
слова.
— Говорите уже!
Когда бабушку Иду просят говорить, она
говорит.
— Я вам скажу, — начала бабушка Ида, — чего в вашей истории жизни
вам еще не говорили.
— Ну?
— Он обратно говорит мне — “ну!” И руки держит
без места.
— А где мне их держать? — Мордорез-Мордорезовец на всякий случай
скрестил руки на груди, что, согласитесь, лучше красит мужчину, когда он в
ночной сорочке и без пиджака.
— У меня есть внук, — повела свою историю
бабушка Ида. — А у внука есть бабушка. Вот эта бабушка и пришла перед ваши
бесстыжие глаза, чтобы вы не варили компот, в котором водятся косточки. Потому
что если вы не подавитесь от этих косточек, то у вас будет полное несварение
желудка.
— Мадам, для нас лучший компот — это водка.
Бабушка Ида покачала
головой, будто перед ней сидел не Мордорез-Мордорезовец, известный в Старой
Риге, разумеется, не галантными манерами, а непутевый недоросль-второгодник из
67-й семилетней школы, которую в послевоенные пятидесятые годы заканчивали чуть
ли не в восемнадцать лет.
— Он не понял! — сказала бабушка Ида в
пространство, как это делали на ее родине в Одессе, когда хотели поговорить с
собеседником по душам. — Он не понял, что говорят ему на русском языке. Тогда,
уважаемый, послушайте сюда внимательно. Я вам повторю еще раз. У меня есть внук.
А у внука есть бабушка. А у бабушки, кроме того, есть еще дедушка. Дедушку зовут
Аврум. И он не любит ходить в ДОПР. Но его туда поведут, с конвоем, если он
придет сюда, перед ваши бесстыжие глаза, чтобы они уже не были близорукими и
смогли увидеть свою будущую судьбу от немецкого штыка. Вы знаете, что такое
немецкий штык?
— Им у нас на дворе в Задвиньи режут свиней, выращенных на
откорм.
— Умно сказано. Значит, вас правильная мама родила.
— Ну?
—
Опять он мне говорит — “ну”.
— Мадам, что вас привело ко мне? — занервничал
Мордорез-Мордорезовец. — Мое терпение — не камень.
— Он говорит — “камень”! А
разве камень — мое сердце? Оно болит и чувствует, как этот Леха, налетчик
бессовестный, грабит моего внука на целую бусину.
— А-а, — хмыкнул
Мордорез-Мордорезовец. — Наконец-то! Теперь я догадался, зачем вы пожаловали,
мадам.
— В Одессе понятливых уважают.
— Но мы не в Одессе. Мы в Риге,
мадам.
— И дедушка Аврум тоже теперь не в Одессе. Он тоже в Риге, вместе со
своим большим ножиком — от пленного немца. Что вы на это
скажете?
Мордорез-Мордорезовец ничего на это не сказал. Он выкатил на ладонь
продолговатый янтарек, добытый Ленькой на развалке.
— О! — сказала бабушка
Ида. — Он думает меня удивить, как фокусник.
— Это вы изволили потерять,
мадам?
— В нашей семье нет привычки терять.
Мордорез-Мордорезовец налил
бабушке Иде водки в стакан, но, догадываясь, что она не станет пить алкогольный
напиток, сам его и заглотнул. Звучно выдохнул.
— Да, живем — хлеб жуем. Я
это, мадам, выиграл в карты. Могу с вами выигрышем поделиться. Но деньги —
вперед. Есть у вас деньги или еще что?
— Он спрашивает, как Мишка Япончик,
“деньги или еще что?” — бабушка Ида покопалась на дне кошелки и вытащила наружу
— стволом в грудь бугая — дамский никелированный “Вальтер”. Тот самый, с
заклепанным стволом, который покоился у нее под подушкой в одной хулиганской
компании с пугачом, рогаткой и карманным ножичком — тайным арсеналом ее
внуков.
Синяя русалка — татуировка, различимая в разрезе отворотов рубашки —
мгновенно выцвела и покрылась каплями пота. Леха, срывающий с Эдика штаны и
подталкивающий его к похрапывающей женщине, взмок тоже. И Эдик, оглянувшийся на
бабушку Иду, сухим, само собой, не остался.
— Мадам, — Мордорез-Мордорезовец
перекрылся пустым стаканом, будто таким образом убережет свое сердце от пули. —
Ваши намерения серьезны?
— Как в ЗАГСе.
— Но в ЗАГСе стреляют только
пробками шампанского.
— Он говорит, “стреляют”. Он не понимает главного. В
ЗАГСе берут на обмен: я тебе кольцо, ты мне фамилию.
— Вам нужна моя фамилия?
Ее только милиция знает.
— Мне нужна ваша бусина. А фамилию оставьте при
себе, чтобы милиция потом с адресом не ошиблась.
— Вы хотите меня
посадить?
— Вас и без меня посадят.
— Но стрелять все равно не надо. Лучше
сделаем, как в ЗАГСе. Вы мне пистолетик, я вам янтарек. И разойдемся
полюбовно.
— Можете любить свою бабушку! А я и без этого обойдусь! Будьте
добры, бусину...
Мордорез-Мордорезовец передоверил бабушке янтарек, схватил
“Вальтер” и дерг-дерг затвор — ни в какую!
— Что за черт? Так он же
недееспособен!
— Вас и с таким посадят, — бабушка Ида поднялась из-за стола.
— Эдик! — кликнула своего проводника. — Застегни штаны и пойдем.
— А как же с
примеркой, бабушка? Леха — посмотрите на него, совсем портки проиграл —
голый!
— В тюрьме с него снимут примерку. Для пижамной пары в полоску. А
пока, — она вытряхнула из кошелки мятые Эдикины брюки с потертостями и заплатами
и кинула на табуретку. — Пусть носит эти на здоровье. А ты — шевелись. Пойдем,
чтобы с тебя здесь не сняли голову.
— На примерку?
— Насовсем! Кому из них
нужна честная голова на примерку? С ума сойдут!
И они пошли, никем не
задержанные. Эдик Сумасшедший в застегнутых штанах. Бабушка Ида с Ленькиной
бусиной.
Вниз по лестничным маршам — топ-топ. В подъезд, затем на улицу. Мимо
винно-водочной очереди с угретым у самого входа в магазин рябоватым, с бельмом
на глазу парнем, который впустил их в мансарду.
— Так скоро в гости — всего
на минуту? — крикнул он. — Ходь сюды, открывают!
Грех не войти в магазин,
когда его открывают после обеденного перерыва. Бабушка Ида это осознала сразу и
тут же протиснулась с помощью парня к прилавку, купила четвертинку для дедушки
Аврума, а на закуску круг краковской колбасы и консервы с вездесущей “Треской в
томатном соусе”.
— Бабушка, мабуть, у вас сегодня праздник? — допытывался
Эдик Сумасшедший на обратном пути.
— Когда в ДОПР не надо готовить передачу,
тогда — да, праздник! Пойдем, покормлю.
Дома, на улице Большая Калею, 7,
квартира № 3, дедушка Аврум нервно загребал искалеченной на лесоповале ногой по
шершавым половицам, примерял к боковому карману пиджака немецкий штык,
великоватый, несомненно, для неподходящих для него ножен. Бабушку Иду он
встретил сердитыми словами:
— По твоей воле мы все тут умрем с голода! Вот
твоя картошка в казанке. Она уже успела остыть, дожидаясь тебя.
Бабушка Ида
разложила на столе в гостиной продовольственные припасы.
Дедушка Аврум при
виде четвертинки остыл, как картошка. Ударом о ладонь откупорил бутылочку.
—
Давай уже собирай передачу в ДОПР. А я отмерю себе сто капелек и пойду пройтись
до развалки. Посмотрю для удовольствия, с чем кушают ее эти байстрюки.
—
Дедушка! Там кушать нечего! — встрял Эдик Сумасшедший со своими разъяснениями,
нужными дедушке в хорошую погоду так же, как и в плохую. И бочком-бочком к
столу, где бабушка Ида уже разместила селедочку в кольцах репчатого лука,
картошечку, колбаску, нарезанную тоненькими кружками.
Дедушка Аврум посмотрел
на все это изобилие и увидел, что там чего-то не хватает. Он дохромал до
кухонного шкафчика, вытащил граненый стаканчик, рассчитанный на сто капелек
чистой, как слеза, протер его носовым платком и водрузил на почетное место,
рядом с четвертинкой.
— Будем кушать? — нетерпеливо спросил Эдик, придвигая к
себе фаянсовую тарелочку.
— Сейчас, Ленечку позовем и будем, — сказал бабушка
Ида и крикнула в смежную комнату: — Ленечка! Ты уже сделал сегодня уроки? Я тебе
товарища привела с развалки.
— Иду! — отозвалась смежная комната.
Через
минуту все сидели за столом. И тыкали вилками туда, где, по их представлениям,
лежало самое вкусное. Правда, дедушка Аврум сидел, как на гвоздях. Он поспешно
выпил водки и, к неудовольствию бабушки, порывался встать от закуски и пойти
пройтись до развалки, будто там кинотеатр и он опаздывает на сеанс.
Видя это,
бабушка Ида попросила его не торопиться. И к несказанному удивлению дедушки,
положила на блюдце, свободное от колбасы, картошки и селедки, янтарную
красавицу.
— За этой бусиной ты плакал? — поинтересовалась у Ленечки.
— А
то!
Дедушка развел руками:
— Казачка! — и выпил второй стаканчик, теперь
он мог сидеть за столом уже не “как на гвоздях”.
Дедушка Аврум развернул
газету и прочитал, что сегодня очень серьезно заболел товарищ Сталин и врачи,
которые не “вредители” и “не убийцы в белых халатах”, пытаются поставить ему
точный диагноз.
— Чтоб ты сдох! — сказал дедушка Аврум.
Вот и
все.
http://magazines.russ.ru/ural/2009/2/ga7.html