АДРЕНАЛИН ШЕСТИДЕСЯТЫХ
Ефим Гаммер (Израиль)
Журнальный вариант этой повести опубликован в международном
литературно-художественном и общественно-политическом журнале "Время и место",
№1(13) - 2010, США.
© Yefim Gammer, 2010
АДРЕНАЛИН
ШЕСТИДЕСЯТЫХ
(повесть ассоциаций)
1
Душевное спокойствие стоит
две копейки. Как газета «Правда». Откроешь, посмотришь. Там – урожай. Здесь –
выплавка стали. Все досрочно. Клубника – в апреле, чтобы попасть на руководящий
стол к майским праздникам. Сталь – в июне, за полгода до встречи нового года.
Все отлично и показательно. А кругом, куда пока ни посмотри, 1968-й – в
неиссякаемом летнем мареве. И не надо строить планы насчет елки, собирать деньги
на складчину и думать, кого бы взять с собой на вечеринку.
Взять некого.
Однако хорошо: тепло и мухи не кусают!
Но сунешься к людям с расспросами –
плохо! Тут недоработка, там не поставлено в смету или вовсе перерасход. И вообще
система производственных рекордов себя изжила – это по версии некоторых, даже из
рядов передовых, трудящихся.
Ну, какую пользу, положим, для народного
хозяйства приносит ныне стахановский метод, скажем, при заточке болтов, если
выпуск гаек к ним осуществляется по плану, а? То-то и оно! Что суммируем в
итоге? Тысячи невостребованных болтов будут ржаветь на складе в ожидании
дефицитной гайки, пока их не спишут в утиль.
Вы скажете: что за дурацкие
мысли посещают молодого человека первой сексуальной упитанности? Отвечу: их и не
имелось в наличии до утра, отчего проще думать о девочках и строить планы на
сегодняшний вечер. Но – журналистское задание: отразить ход социалистического
соревнования на Рижском судоремонтном заводе ММФ.
Поехал на автобусе в
Вецмилгравис. Посмотрел – порасспросил – вернулся. И теперь отражаю, как могу, с
вытяжкой из мозгов сознательных рабочих и их подмастерьев. Тем самым заодно и
приподнимаюсь на уровень времени, чуток, на те же две копейки, что мы отдаем за
«Правду», и позволяющее – в интересах социализма с человеческим лицом – умеренно
вольничать на газетной полосе.
Вольничать, но не своевольничать...
Улавливаете разницу? Я тоже не очень-то ее улавливаю. Ориентируюсь на шестое
чувство, позволяющее быть и звучать изредка – под литавры.
Редакционный
линотипист Фил Гутманис, моих 23 лет отроду, тоже приподнятый на уровень
времени, стучит по клавишам, переплавляет свинец в буковки и, словно знаменитый
пианист Ван Клиберн, кивает мне, чтобы перевернул страницу. Самому ему доверить
столь тонкую процедуру я из-за срочности не решаюсь. Путаник и с причудами:
любит похваляться, что попал на работу в типографию по объявлению: «Для набора
секретной информации срочно требуется линотипист, не умеющий читать».
- Как
же ты набираешь, Филя? - спрашивали у него, клюнув на анекдотическую
версию.
- Вслепую.
- И что у тебя получается в результате?
- Хотите для
смеха услышать «Филькина грамота»?
- Но ты что-то сечешь в собственном
наборе, Филя?
- Сейчас секу и подсекаю.
- А раньше?
- Раньше понимал
только на родном-домашнем: мама – латышка, папа – старый латышский стрелок.
-
Значит, еврей?
- Интернационалист.
- Ты и с ним «по латвиешу рунал» или на
идише «шпрехал»?
- И по-латвийски, и на идише, еще и по-английски.
-
Поэтому и взяли на русский линотип?
- Еще и рекомендацию дали в типографию,
что я политгод.
- Что-что?
- Политгод по призванию.
- Полиглот?
- Он
самый.
- И линотип не взрывается у тебя от перегрева?
- Отливает, как
миленький.
- Прости, дружок, но «отливают» в сортире.
- А что? И в сатире!
Понадобится – отольем!
Названный по настоянию матери на западный манер Филом,
он жил не в ладах с языком, на котором работал, хотя довольно сносно учился на
подготовительных курсах при Московском полиграфическом институте. К слову,
вместе со мной. А к слову в подверстку добавим: в настоящий момент Фил Гутманис,
опять-таки вместе со мной, поступал на заочное отделение редакторского
факультета, полагая, что до шестого курса будет списывать у меня сочинения. Но
списывание ему не помогало. И он по-прежнему, как в детские годы, в пору
параллельного, под давлением просвещенных родителей осваивания сразу нескольких
языков, путался в русском.
Следует отметить, что разговорную практику он
проходил у своего отца Давида Львовича Гутманиса, знающего язык Пушкина много
хуже идиша, хотя в семнадцатом, в разгар революции мог изучить превосходно:
находился в Петрограде и охранял, по его заверениям, самого Ленина в Смольном.
Отсюда и вся неразбериха с подачей мысли. Допустим, Филя намеривался
сказать: «я сходил на ралли», а выходило: «сходил на реалию». Вот и попал под
поезд насмешек и превратился сначала в Филю-Путаника, а затем, когда поспела
прибавочка на ужин для местных зубоскалов, стал ПростоФилей. Так и называли его
за глаза. Иногда и в глаза. Но он не куксился, не выказывал обиды, наоборот, сам
подбрасывал хворост в огонь, путая значение слов. Подчас казалось, это
доставляло ему удовольствие. Создавалось впечатление, что путаница происходит в
нем не спонтанно, а тщательно подготовлена, как экспромты у некоторых поэтов,
поговаривали, что и у самого Сергея Есенина.
Так это или не так, но за
животики приходилось держаться при спонтанном открытии его рта. А рот он
открывал непременно. Стоило закончить с набором, как начиналась цирковая
программа:
- Фу! Отлил твою бредятину! Зови метранпажа!
- Сашу?
-
Молчать на эту тему нельзя! На смене Инга.
- Та, в косыночке?
- Отличная
френда! Я у нее взял на обмен английский пенис.
- В обмен на свой? -
среагировал я, смеясь.
- В обмен на рубль. У меня английского пениса
нет.
- Может быть, пенса? А, Филя?
- Ну, пенса... От перемены мест
слагаемых сумка не меняется.
- Сумма.
- Ну, сумма…
- А смысл?
- Ну,
смысл… все равно бытие определяет сознание. Как твое бытие?
- Вечером – на
танцах.
- Встретимся, там и определим.
- Если найдем в загашнике.
-
Бутылка с меня.
2
Мое бытие было в полном порядке, сознание не замутнено.
Отпишусь и на танцы в «Глобус» – клуб работников торговли. Некогда здесь, в
созданном папашей Хайтовичем детском ансамбле аккордеонистов, был я не последней
«скрипкой» и даже снялся для киножурнала «Советская Латвия». Не в гордом
одиночестве, конечно. А в составе оркестра. При коллективном исполнении вальса
«Амурские волны».
Мы стояли на ковровой дорожке мраморной лестницы Дворца
культуры завода ВЭФ, я с правого края, и кинооператор, поднимаясь по ступенькам,
крупным планом вобрал меня в камеру: всего, каким выставлялся. А выставлялся я
во всю открытость мальчишеской улыбки: американский пиджак, родом из Детройта,
золотистого цвета, купленный в комиссионке по случаю моей «бар-мицвы» –
тринадцатилетия, галстук-птичка, будто уже маэстро сцены, и вихры блондинистых
волос. Хоть на плакат: «Юность свободной Латвии в лицах». Мое, согласен,
соответствовало. Потому меня и запечатлели для истории крупным планом: латыш –
русский, кто там определит в зрительском зале? А моих не совсем арийских коллег
вместе с их «Вельтмейстерами» прокатывали по экрану панорамой, чтобы семитский
разрез глаз не испортил общую картину. И то: перед мастерами камеры стояла
партийная задача – отразить благоденствие прибалтийской республики, получившей
свободу от фашистских оккупантов из рук русского брата по классу и крови.
Ну, и отражали.
В меру сил и способностей.
Что получилось, то
получилось. Главное – музыка. Она же, почитаемая Моцартом, Чайковским,
Шостаковичем и нашими современниками из партийных товарищей, ответственных за
культурный досуг народонаселения, возносилась на должную высоту нотного стана.
Вальс «Амурские волны» в неотразимой подаче ансамбля аккордеонистов вывел оный в
лауреаты какого-то республиканского фестиваля. Названье-прозванье? Точно не
упомню. Пионерского, либо даже комсомольского – вундеркинды! Но это и не важно.
Медали за ратный подвиг все равно не раздавали. А по газетам пропечатали.
Тогда, на подъеме юношеских лет, впервые увидев свою фамилию не в школьном
журнале, не в табеле успеваемости, а на богатой фотографиями странице
«Молодежки», причем, рядом с другим сыном Риги – Сергеем Эйзенштейном, я и
подумал: «надо бы повторить!»
И повторил, сочинив для этого
стихотворение:
«Так хочется кататься
на лыжах, на коньках.
С
девчонкою промчаться,
как ветер на катках».
Потом пошел по третьей. И…
Что скрывать? Вдохнув запах типографской краски, уже не вырвешься из
притягательных тенет и остаешься преданным до упора наркотическому воздуху
прессы. Тем более, что им пропитываешься не где-нибудь на задворках, а в самом
центре Риги. Адрес? Пожалуйста, вот вам надежный ориентир. На улице Горького,
через дорогу от Академии художеств, напротив Спортивного клуба армии.
Здесь
располагалась наша типография, а этажом выше две редакции детских латышских
изданий – газеты «Пионерис» («Пионер») и журнала «Драугс» (Друг). Этим, однако,
не ограничивался набор местных достопримечательностей, главная из которых…
Да-да, в этом старинном здании, отнюдь не похожем на роддом, появился на свет 22
января (по старому стилю 10 января) 1893 года постановщик фильмов «Броненосец
Потемкин», «Александр Невский» и прочих, занесенных в разряд «мировая классика».
Но сия, ушибительная для мозгов информация дошла до меня с опозданием чуть
ли не в семьдесят лет. И не потому, что я был тугодум. К тугодумам скорей
следовало причислить тружеников канцелярского пера и чернил из горисполкома.
Только сейчас, с опозданием на хороший кусок исторически звучащего времени, они
додумались вывесить мемориальную доску. И она, можно сказать, ударила мне по
кумполу. Нет, не в прямом смысле. В переносном. Но все равно болезненно.
Как?
А так!
Несу я, значит, в типографию свежие полосы и гранки, вычитанные в
Главлите, размышляю о всяком-разном, имеющем отношение к жизни, и вдруг – бац по
башке! – новшество на фасаде здания: мемориальная доска с образом и подобием
Сергея Михайловича. Получается, за то время, пока я таскал сверстанные полосы на
бульвар Вальню, к цензору, здесь, на улице Горького 6, провернули торжественное
мероприятие и покатили в ресторан.
Нет, чтобы меня дождаться! Я тоже охотник
выпить за государственный счет!
Подумав над этим, я внезапно оторопел:
поднимаюсь, оказывается, по тем же ступенькам, опираюсь, выясняется, на те же
перила, что и юный Сережа Эйзенштейн. Плюю в тот же пролет лестниц, что и
даровитый сыночек «папеньки» Михаила Осиповича – так, с определенной долей
иронии он именовал в дневниковых записях своего отца. И стригу мыслями,
вспоминая, что еще мне известно о нем не из затрапезного, не прокатанного на
печатных станках.
В общем-то, ничего особенного. Разве что словечко
«папенька» всосалось некогда в мозговую клеточку и всплыло вдруг из
подсознания.
Вы спросите: что за ироничность по отношению к своему отцу?
Конкретного ответа не выплывет из тьмы лет. Но догадки имеются. Может быть, по
той причине, что еще в детстве Сережа прослышал, как «папеньку» друзья-приятели
называют в шутку «сумасшедшим пирожником». Но он ведь не кулинар, а архитектор!
Какие в домах навороты из взбитых сливок, плавленого шоколада и разноцветного
крема?
Ан были-были навороты. Такие, признаюсь, исходя из личных
впечатлений, что и по нынешний день вызывают приятное удивление. Пройдите по
улице Стрелниеку, и убедитесь. Или заверните на Елизаветенскую (Элизабетес),
можно и на Принца Альберта. Академисты журили Михаила Осиповича за «излишнее
увлечение декоративными деталями». А он, представитель модерного стиля, по иному
не мог. Творчество било в нем через край, придавая геометрически выверенной Риге
новые, несколько фантастические очертания.
Тут и возникает наводящий вопрос:
если «папенька» сумел столь мощно воздействовать на мертвый камень, одушевляя
его декоративными фантазиями, то с какой же силой он повлиял на художественное
мышление своего радивого отпрыска? Не следует ли признать, что корневая система
невероятного дарования Сергея Эйзенштейна берет начало в творческих поисках его
отца?
Напрашивался материал на целый подвал – нет, не архитектурный, какие
понастроил «папенька» Сергея Михайловича, а газетный, избранный мной, еще не
ахти каким зодчим, под очерковые зарисовки. Наверное, строить репортерские
многоэтажки я еще не был научен, но журналистским мышлением был «оборудован» по
крышу. Вы спрашиваете: чем оно отличается от обычного? А тем, что вы,
предположим, видите то же самое, что и другие, но по-иному это «равноувиденное»
воспринимаете. Пример? На фасаде здания нашей типографии появилась мемориальная
доска. А в газетах ничего, кроме короткой информации об этом, не пропечатали.
Хотя напрашивалось. Пусть не о самом Сергее Эйзенштейне, чья биография на слуху
и без того. Достаточно и о «папеньке» Михаиле Осиповиче, «маменьке» Юлии
Ивановне (урожденной Конецкой), родословной предков. Это же – белые пятна
истории! Но – странно, или же очень симптоматично! – мне ничего из этого реестра
не попадалось в советской печати. Словно корова языком слизала. Та самая –
бешеная корова времени, чье молочко мы попивали в охотку, не зная, куда нас
выведет извилистая тропа чужой жизни.
3
В пятом веке до нашей эры философ
Демокрит говорил продвинутым в естествознании школьникам:
- Если мы возьмем
в руки камень и начнем дробить его на части, то, в конце концов, дойдем до самых
мелких кусочков, которые уже ни на что не делятся. Как мы назовем эти частицы
вещества?
- Atomoc! - отвечали на древнегреческом продвинутые школьники.
- Атом! Неделимый! - переводил присутствующий на лекции доисторический
российский толмач для своих не менее продвинутых потомков.
Таким мелким
атомом – неделимой частицей, в эгоистическом, понятно, представлении –
чувствуешь себя на «балехе», когда объявляют «белый танец».
- Дамы приглашают
кавалеров!
Обычно ты выходишь на поиски партнерши. А тут ищут тебя. Под
перекрестным надзором. Напряженка, точно перед вызовом на ринг. И оттого-то
воспринимается довольно болезненно неторопливый проход мимо носа девушки, не
соизволившей поднять тебя в танец со стула. Будто отвергли, в упор не приметили
среди тысяч мелких атомов. Осматриваешься, с деланным равнодушием поворачиваешь
голову и совсем некстати сталкиваешься с глазами конкурента на «счастливый билет
избранности». В некоторых из них, представляется по душевной ранимости, таятся
искорки усмешки, настоенной на злорадстве. И вдруг, безмятежно перебрасывая тебя
из огня да в полымя, проступает на фоне цветастых платьев ОНА.
Да-да! Та,
что вроде бы наведывается во снах…
Лицо? Ее!
Волосы? Ее!
И походка.
И взгляд.
ОНА еще далеко. Ни рукой не достать, ни словом.
Только сердцем
можно и ее притянуть к себе.
Идет ОНА вдоль примкнутых к стене в «позе
ожидания» обормотов, тебя не видит, о тебе не думает. Выбирает.
Что ОНА, на
самом деле, ищет? Принцы повывелись!
О чем думает? Разве мысли – подсказка
для чувств?
Смотри сюда! Вот он – я, весь целиком, с притягательным
сердцем-магнитом.
И сработало. Остановилась подле меня. И… Словно увидела
впервые в жизни. А ведь и впрямь – впервые в жизни.
- Танцуете?
Ну,
извините, кто на танцы приходит, чтобы сидеть в закутке? Танцуем! Мы, конечно,
танцуем! А почему – «мы»? Что это еще за – «Мы, Николай Второй»? Ах, это
выставился под боковое зрение типографский приятель-путаник, подтягивается к
моей принцессе – авось, передумает и его пригласит. Все бы ему, ПростоФиле,
списывать у меня сочинения, даже на такую вольную тему, как эта девушка. Но зря
шалишь, дружок-корешок. Опоздал ты со своими намерениями.
Женское танго.
И… два шага вправо, один влево, убираю я незнакомку от его загребущих рук,
вывожу на центр зала.
- Как вас звать?
- Лариса.
Еще два шага вправо,
шаг влево, и веду ее, веду, ближе к эстраде, к тем трем заветным ступенькам, что
позволят взойти мне на сцену, в закрытый для посторонних мир кудесников джаза из
ансамбля «Комбо».
Там снова два шага вправо, один влево, и провожу ее за
портьеру в соседнюю комнату, некогда служившую нам, аккордеонистам из
вундеркоманды папаши Хайтовича, репетиционной. А затем…
Затем «умыкаю»
девушку вовсе, вывожу на улицу, и дальше-дальше под темнеющим небом: парк,
скульптурная группа с писунами-купидонами, театр оперы и балета, переходной
мостик через канальчик, и на – скамеечку, напротив Латвийского госуниверситета.
Здесь, под присмотром будущей своей «альма-матер», я обнял Ларису и, казалось
бы, приклеился к ней навсегда, потеряв представление о реальности. Затяжной
поцелуй, ничего не поделаешь. У него такое волшебное свойство: не
воспротивишься, забудешь обо всем.
Спрашивается, что за наваждение нашло на
меня?
Отвечу. Наваждение нашло и на нее: послушно следовала за мной, не
пугаясь невероятного поворота событий.
Первое. Восхождение на сцену, к
музыкантам.
Второе. Уход с вечера танцев, без всякого сожаления о потраченных
на входной билет «башлях».
Все это, сотворенное с ней, показалось и мне
диким. Но не сейчас, а на следующий день, когда я обрел дар логического
мышления. А в минуты наркотического побега из танцевального зала я думал лишь об
одном, чтобы у меня не украли Ларису. Вот и вытащил ее на подмостки, куда
последовать за мной никто не решится, вот и увел от возможных
конкурентов-соперников.
Какие же у меня были полномочия? Право восхождения на
эстраду имелось законное, основанное на том, что я был человеком оркестра
«Комбо». Мой брат Боря играл на саксофоне, муж Сильвы, моей сестры, Майрум – на
бас-гитаре, я… Нет, отнюдь не на аккордеоне, а на кулаках при надобности
поаккомпанировать по-боксерски. Но практически до этого не доходило, и я
пребывал в роли «вольного стрелка Телля», свободного от ежедневных упражнений с
подручным инструментом для дробления лицевых костей. Правда, я никаких
приключений на свою голову и не искал, исчерпывающее удовольствие от кулачного
боя получал и без того, вполне законно – на ринге, так что свои чемпионские
полномочия чаще всего предъявлять и не приходилось вовсе.
Интересуетесь –
почему?
Мы без секретов.
Причина проста. «Выступающие там и сям по
нахалке» по большой части принадлежат к когорте тех пацанов, кто некогда к своим
хулиганским замашкам примерял десятиунцовые кожаные перчатки, но дальше
тренировочных спаррингов и пяти-десяти боев на «открытом ринге» не протиснулся.
Любви к боксу, однако, эти парни не потеряли, и к своим противникам-победителям
относились с должным для их среды пиитетом. Ведь эти противники-победители,
завоевывая золотые медали, давали им возможность бахвалиться среди дружков в
панибратской, я бы сказал, манере: «Надо же, Андрюша Долгов вышел в чемпионы
Европы. А ведь я «по юношам» с ним на равных работал!» Подобное уважение многого
стоит. Поэтому рижские боксеры имели карт-бланш, и хоть до глубокой ночи могли
без опасения целоваться в парке.
Впрочем, случались и исключения.
Поговаривали, допустим, что Алоизу Туминьшу, первой перчатке Европы в Белграде
(1961) и финалисту европейских соревнований в Москве (1963), нос свернули на
улице именно из желания посостязаться. Не в его, конечно, категории, первый
полусредний вес, а в «тяже», и не один на один, а гуртом – пятеро против одного.
Такая же передряга произошла и с многократным чемпионом Латвии в весе «мухи»
Владимиром Третьяком. Но это, повторяю, исключения из правил. Посему я и
вздрогнул, ощутив, что кто-то сзади, зайдя за спинку скамейки, положил мне руку
на плечо.
От затяжного поцелуя оторваться трудно. Но когда вторично ощущаешь
прикосновение постороннего предмета к своему телу, волей-неволей повернешься на
зов судьбы, испытывая желание дать ему по морде.
«Морда» представляла собой
пьяного мужика.
- Вы мое пиво скинули со скамейки, пока я пошел помочиться по
малой нужде в кусты, - пошатываясь, сказал с уклоном в интеллигентность, чтобы
не травмировать даму моего сердца. Нагнулся. Поднял с травы бутылку, показал ее
нам – мол, все без обмана, опрокинул горлышком вниз, демонстрируя, что по нашей
вине ни капли в ней не осталось.
- Одна бутылка в руках – лучше, чем две на
витрине, - кивнул я, сглаживая обстановку.
Но…
- Ладно! Ладно! Хватит
плавать по-собачьи! - вспылил мужик. - Гони «рваный»!
Я примирительно
улыбнулся, догадываясь: передо мной специфический подвид бандитского рэкета,
направленный на влюбленных. Эти воздушные создания, по худосочному представлению
грабителя, готовы без сопротивления «разбашляться» на рублишко – лишь бы не
испортить праздник первого свидания.
Но представление представлению – рознь.
По моим представлениям, тоже, быть может, худосочным и заимствованным из
фильмов, не очень-то приятно признаваться в присутствии девушки, что карманы
пусты. В особенности, на начальной стадии ухаживания. И я сделал вид, что полез
в укромную боковину пиджака за деньгами. Затем с той же примирительной улыбкой
развел руками.
- Бумажник дома забыл, - отозвался популярной киношуткой.
-
Улыбка красит мертвеца, а тебе улыбаться нечего, - угрожающе сказал рэкетир и
постучал лезвием ножа по стеклу.
Не учел человек-два уха, что дребезжащий
звон бутылки отзовется во мне ударом судейского молоточка по медному гонгу. И
пять секунд спустя, оглушенный нокаутирующим апперкотом по челюсти, свалился
навзничь, головой в сторону театра оперы и балета, ногами к будущей моей «альма
матер» – Латвийскому госуниверситету имени Петра Стучки.
- Пойдем! Пойдем! -
заторопила меня Лариса, вся из себя еще разобранная, как и положено после
гипнотического наваждения.
- Пойдем.
И опять, потеряв нить мысли, мы шли,
как сомнамбулы. Назад к переходному мостику через канальчик, улочками Старой
Риги, мимо древней церкви с золотым петушком на шпиле, к набережной, и вдоль по
булыжной мостовой, к Интерклубу. Тут родная стихия, никто не прицепится и не
начнет сшибать «рваный».
Стеклянная дверь. Ковровая дорожка. У стены
полированный стол, за ним коренастый дядек в штатском, но с военной выправкой.
- Ваше удостоверение.
Предъявляю, хотя охраннику хорошо знаком. Здесь,
когда газета на выпуске, мы чуть ли не днюем и ночуем.
- С девушкой?
- С
девушкой.
- Сегодня ни одного иностранца.
Что мне иностранцы? Для меня и
Лариса – иностранка. А то и инопланетянка.
«Привет, селенита!» - слышу в себе
и радуюсь жизни.
«Привет! Привет! - отзывается во мне. - Курс – норд-ост, не
ошибешься!»
И вперед по курсу...
Слева от входа – две редакционные
комнаты «Латвийского моряка» и спортивный зал со столом для игры в пинг-понг,
справа бар, где я мог посидеть и в долг.
- Курс – норд-ост, - сказал я себе,
- право руля!
4
Флобер в 1852 году говорил: от «старой литературы»
требовалось приправлять горькую мораль сахарной пудрой искусства, чтобы угодить
французскому вкусу, а в задачи «новой литературы» входит обязанность перемешать
гран поэзии с безвкусным порошком из общей морали и общих идей.
Флобер
говорил. Продвинутые ученики его слушали. Присутствующий на лекции российский
толмач переводил для своих не менее продвинутых современников.
Так рождался
реализм. А потом в попытке привычного заимствования, однако перепутав кое-что в
переводе, продвинутые потомки нашего толмача породили на российских просторах
соцреализм – «изображение действительности в форме, доступной партии и
правительству». И новый изм совершил невозможное: поглотил время, в котором мы
жили. То, реальное, не приправленное фантастическими домыслами, превращающими на
бумаге живого человека в биологический робот. И вот, если остановиться –
оглянуться, то сзади откроется пустыня. А ведь как хочется взглянуть в глаза
прошлому, увидеть его без ретуши, естественным, живым, и таким же, естественным,
живым воссоздать на бумаге, чтобы вернуть уворованное литературе.
Этим и
занимаюсь, помня: правда под ногами не валяется, она скрыта во времени.
А
время – во мне. Из меня его уже не выкрадешь, такого соцреализма еще не
придумано.
***
В небольшом баре, на десяток столиков, ощущение времени
уходило на побывку в карман – к тому трояку, который обычно, когда был в
наличии, контролировал количество выпитого. Никаких намеков на день сегодняшний:
ни лозунгов, ни призывов партии – желтыми буквами на растянутом вдоль стены
кумаче. Вроде бы, все должно быть наоборот, и воленс-неволенс, всяк сюда
входящий обязан прикоснуться к азам политграмоты.
Но так казалось не
посвященным…
Парадокс?
Отнюдь!
Попробуйте заставить какого-нибудь,
предположим, сенегальского моряка, потомка африканских корсаров, поговорить о
досрочной выплавке стали или взятых к празднику Октября соцобязательствах, и
увидите, как лицо его вытянется, глаза выгорят до пепельной тусклости, и он
опрокинет в себя, обрусев за одну политинформацию, граненый стакан водки. А
начнете расписывать деяния миротворца Брежнева, тут же взорвется на плохом
английском – хорошего не знает:
- Ай вонт герлс! (Хочу девочек!)
Здесь, в
баре Рижского интерклуба, после принятия рюмочки выдержанного коньяка, возникало
четкое убеждение: не мы идем по времени, а время – сквозь нас, как ренгеновские
лучи.
Представьте себе, вы чиркнули спичкой, закурили сигарету. И это стало
ежесекундной реальностью на тысячи лет, будто не наступило никакого прогресса в
производстве зажигалок и в умственном развитии человечества тоже не замечено
положительного движения. Отныне каждый раз, когда покорители четвертого
измерения посетят вас в этот момент жизни, вы будете чиркать спичкой и
закуривать сигарету.
Тут и зарыт наводящий на дурные размышления вопрос.
Почему какому-то «письменнику», жалкому рабу гонорарных ведомостей, дано право
изменять на бумаге ваши приоритеты и сочинять, в угоду литературному начальству,
что в этот момент жизни вы брали повышенные обязательства по выполнению
пятилетки в три года? Беспардонная чушь! Хотя бы по той немаловажной причине,
что, чиркнув спичкой и закурив сигарету, вы сделали первый глоток, и освежающий
«жигулек» покатил по пищеводному тракту в желудок, возвращая мозговым шарикам
вращательное движение, а натруженному в аномальных ритмах сердцу нормальное
бухтение – шестьдесят ударов в минуту.
Какие обязательства? Какая пятилетка?
Какие «письменники»?
Я смотрел на Ларису. Она на меня.
Было приятно
сознавать, что этот нескончаемый момент нашей жизни запечатлен в вечности. И
годы спустя, допустим, сегодня, 13 февраля 2009 года, за полчаса до выхода в
эфир на волнах «Голоса Израиля» – «РЭКА» моего авторского радиожурнала «Вечерний
калейдоскоп», я смогу без всякого напряга погрузиться в августовский вечер
1968-го. И буду, позабыв о своей радиопередаче, пребывать там, в Рижском
интерклубе, за крайним, у окна, столиком, и смотреть-смотреть на Ларису,
смотреть на Ларису, которая смотрит на меня.
Нам и говорить не надо вовсе.
Какая-то несуразица, какая-то необыкновенная глупость.
Глупость любви?
Вполне возможно, и так. Найдите умных влюбленных, способных как-то обосновать
свои чувства.
Прикиньте умом, вы прижимаете к себе девушку, неподотчетно
ищете ее губы, целуете и при этом, в оправдании своих несколько нелогичных
действий, вызванных внезапной страстью, пытаетесь объяснять, чтобы не обиделась,
почему она вам понравилась. «У вас ровные ноги, отличная грудь – пятый размер. И
в противовес Венере Милосской в наличии две приятные на взгляд и на ощупь
женские руки».
Что последует дальше?
Последует: любви все возрасты
покорны, а дуракам – любые географические широты.
Кстати, чем отличается
влюбленный дурак – от еще не влюбленного?
Только тем, что рта не
открывает.
Я смотрел на Ларису. Лариса на меня.
А официантка Катя, первая
красавица Рижского интерклуба – золото длинных, спускающихся на плечи волос,
зеленые глаза, черное приталенное платье до колен, белый кружевной фартучек,
высокие каблуки – несла нам на подносе графинчик коньяка, кофе,
пирожные.
Время, остановись!
5
На следующий день, после того, как
простой советский абитуриент ПростоФиля, толкаясь у стенда объявлений
Полиграфического института, узрел через головы конкурентов, что успешно скатал у
меня на экзамене сочинение, в нем активно заработал двигатель внутреннего
сгорания. И бравый линотипист, набирающий вслепую, безоглядно бросился в
разговоры о русской литературе. Тут же, в коридоре, в присутствии счастливых
обладателей «пропускного бала».
Конечно, проще ему говорить о латышской
литературе, о Янисе Райнисе, Виллисе Лацисе, Андрее Упите. Но избранная в
собеседницы девушка, судя по всему, не присоединилась бы к этому разговору. А
ему очень хотелось, чтобы она присоединилась. И для этого он использовал хитрый
прием.
Увидев в руках избранницы синенький томик «Библиотеки поэта», небрежно
ткнул в него пальцем:
- Читаем?
- Шо?
Девушка окинула ПростоФилю уже не
«посторонним» взглядом. Затем, под воздействием оказанного ей внимания,
продекламировала из сборника, видимо, незадолго до того вычитанное и еще свежее
в памяти: «Любовь не встречи на скамейке, и не свиданья при луне».
- Да, -
сказал ПростоФиля. - Молчать на эту тему нельзя! А кто написал?
-
Щипачев.
- Кто-кто?
Латышских поэтов мой приятель знал – Ояр Вациетис,
Имант Зиедонис, Марис Чаклайс. А из русских предпочитал помнить лишь двоих, зато
главных. Назвать их по именам? Пожалуйста, Александр Сергеевич и Михаил Юрьевич.
При этом, поднаторев на выпуске печатной продукции, наш Филя-линотипист умел
перевоплощаться в личину неподкупных охранителей русского языка – корректоров, и
снисходительно отзывался о современниках, зная не понаслышке, что грамматические
ошибки в гранках их книг исправляют в типографии.
Явное неуважение к
некоронованному королю советской любовной лирики задело девушку. Получалось, она
увлекается тем, что следует сдать в макулатуру.
- Вы ничего не имеете знать о
Степане Щипачеве?
- А! - махнул рукой ПростоФиля и сказал наобум. - В Союзе
писателей он не является никем, кроме его члена.
Возникшая неловкость никак
на парне не отразилась. Привык. Каждый раз, когда брякнет что-то, не подумав
основательно, наступает подобная пауза. Но что делать? Менять одну голову на две
в разных местах? Или говорить под диктовку суфлера? Ни тому, ни другому не
обучен. А вот охмурять, как мнилось ему, умеет с молодых юных лет.
- Руна
Рига, - сказал, перейдя на латышский, будто он уже диктор радио и
телевидения.
- Что вы имеете в виду? - вздрогнула от неожиданности
девушка.
- Говорит Рига.
- А я думала, вы назвали меня по имени.
- И по
имени, - не растерялся ПростоФиля. - А как вас зовут, если не секрет?
-
Рута.
- Это из Библии?
- С Украины.
- Вы приезжая?
-
Одесса-мама.
- Это там, где Лермонтову памятник поставили?
- Вы меня
убьете на месте! Пушкину…
- Меня больше занимает Лермонтов, -
многозначительно заметил ПростоФиля и поднял вверх указательный палец, подражая
профессору Гурскому.
- А что вас так сильно интересует в Лермонтове?
- О
чем звезда с звездою говорит. Он писал – «говорит». А вот о чем – не написал.
Может быть, в том разговоре какие-то космические тайны открываются.
- О
братьях по разуму?
- Меня больше волнуют сестры, - сделал тонкий намек. - Я
не гномик.
Рута растерялась, не соображая, как реагировать на игру слов.
Малышке в смоляных кудрях было невдомек, что непроизвольная игра слов происходит
с ее кавалером сплошь и рядом.
- Гомик? - наконец произнесла с напряжением в
голосе.
ПростоФиля вопросительно повернулся ко мне, привычно ища
подсказки.
Раскрывать тайны моего приятеля в отношении языка, на котором он
собирается редактировать молодых и талантливых я не стал.
- Шутка, - пояснил.
- Он у нас веселый путаник. Живет на ассонансах, балуется ассоциативными
связями.
- Какими? - вырвалось у Руты.
- У меня никаких связей на стороне!
- поспешил с оправданиями ПростоФиля.
- А в башке? - уточнил я и добавил к
философской неразберихе стихотворного жару. - «И ассонансы, словно сабли,
рубнули рифму сгоряча!»
- Кто сказал?
- Игорь Северянин.
- Обо
мне?
- О тебе. Но еще до твоего рождения.
- Чего же ты с таким
опозданием, только сейчас? Молчать на эту тему нельзя! Пойдем по
назначению.
- Пойдем, обмоем.
И прихватив зардевшуюся Руту, которая
владела русским, как родным, но на одесский манер, мы отправились в «Птичник» –
кафе под открытым небом, напротив кинотеатра «Айна, в пяти минутах ходьбы от
основного места свиданий всех влюбленных Риги – часов «Лайма».
6
- В
доброте, но не в обиде надо жить повсеместно, - утверждал ПростоФиля, разливая
мятный ликерчик, 87 копеек – сто грамм, по пузатеньким стаканчикам. -
Будем!
- А шо? - отвечала Рута, крася яркой помадой закраину стопаря. -
Умереть можно, как греет!
Мне было смешно. Я наблюдал за ними, и в голове на
юморной волне крутилось: два будущих редактора, а о своем рабочем инструменте –
русском языке – понятия никакого. Хотя… чего это я зациклился на языке?
Преподавание на русском, да! А издательства – «разных» национальностей. В Латвии
– латышские, а в Одессе, поди, есть и одесские. Так что все свои «смехуечки»
засунь куда поглубже и не высовывайся, тоже мне Грамотей Иванович! Напряги
память и припомнишь, что в детстве, небось, сам говаривал: «тудой – сюдой
стороной улицы», под маму-папу, дедушку-бабушку, коренных одесситов неведомого
поколения.
Озорное чувство сопричастности толкнуло меня в ребро, взяв пример
с беса – напарника пожилых ухажеров. И я сказал:
- А мне этот ликер делает
коники в животе.
- Шо?
Рута изумленно подняла глаза.
- Вы будете с
Одессы?
- За Одессу я вам не скажу. Я буду с родины «Капитанской дочки».
-
Это какой? Сони с Дерибасовской? Она большой у нас художник – продолжательница
творческого почерка Айвазовского…
- Маринист?
- Да, маринист на суше. Вы
знаете, что она мне говорила перед самым отъездом на экзамены? «Руточка, - она
говорила, - я токо што носила передачу моему котику. Прямо в Допр. Так вы
знаете, какая у него камера? Такой второй камеры, Руточка, нет на свете! Оттуда
не хочется выходить».
- Сидит?
- Валюта. Продажа маминых картин
иностранным морякам.
- А вы чем занимаетесь, Рута, когда не поступаете на
заочняк в Полиграфический?
- По основной профессии я парикмахер.
- О!
Заодно и пострижемся. А не обкарнаете?
- Я работаю без брака.
- Как это
понимать?
- Да ведь оно ж потом отрастает.
- Хм, - насторожился я, получив
в ответ колкую шпильку. - А не по основной профессии кем изволите быть?
-
Убираю в типографии, той, что при газетном издательстве. На Пушкинской. Там до
меня крутились Бабель, Багрицкий, Ильф и Петров.
- И примкнувший к
Одессе-маме Паустовский?
- Вы и за него знаете?
- Я знаю за весь штат
газеты «Моряк». Родственное издание. Я из «Латвийского моряка».
- Получается,
вы – по профилю?
- Не понял.
- Шо тут не ясного? Чтобы поступать вне
конкурса – нужен профиль. У вас – редакция, у меня – типография.
- У Фили
тоже – типография.
- На заочняк нас пустят и за тройки.
- Простите, -
пофасонился я. - Пока что у меня сплошные пятерки, только по-английскому
четыре.
Не удержался и ПростоФиля:
- А у меня по иностранному пятак. За
сочинение – четвертак, остальное – тройки. Но кто из русских не любит тройку и
быстро ездить? Назовите мне такого дурака?
- Филя! - напомнил я, - не пора ли
повторить?
Мы и повторили. Мятный ликер идет хорошо, под кофе и булочку. Не
пьянит, не путает мысли, под сердцем греет, в настрое – легкая
агрессивность.
Я посмотрел на ручные часы, а затем на самые заметные в центре
Риги – высотные часы «Лайма», подле которых у меня через пять минут встреча с
Ларисой.
- Ребята, будьте!
- Были и мы пруссаками когда-то.
-
Рысаками, Филя!
- Молчать на эту тему нельзя. Это ты – рысак, а мы из
прусаков. Тевтоны по матушке! - парируя, сын латышского стрелка Давида Львовича
Гутманиса продемонстрировал, что на сей раз не ошибся в значении сказанного. -
Сходи в Дом черноголовых, на Амату, 5 – просветись!
- Пошел – побежал, -
отозвался я на легком психе. - Сам сходи на фильм «Александр Невский»! Тоже мне,
тевтон! Били, бьем, и будем бить!
- Не кипятись, - примирительно произнес
Филя. - Не бери близко в голову тевтонов. Мой папа горел у них в газовой печке,
в Освенциме. Ты же видел его лицо…
7
В Риге на свиданья не опаздывают.
При всем желании – не ждешь больше пятнадцати минут. Таков закон. Пусть он и
плох, но лучше придерживаться его, чем потом держаться за юбку и быть на
поводке.
Не знаю, было ли Ларисе ведомо о неписанных законах Риги, но
появилась она минута в минуту.
Соскочила с подножки трамвая, и…
-
Здравствуй!
- Здравствуй-здравствуй! Как я заждался!
- Но я ведь не
опоздала.
- Я ждал тебя со вчерашнего вечера, с момента, когда расстались.
- Ну, ты и говорун!
Мы стояли на трамвайной остановке, держались за руки,
будто влюблялись заново. Возле знаменитых рижских часов так оно и происходит.
Это известно каждому прохожему. Он непременно обойдет замершую – глаза в глаза –
парочку, догадываясь: эти двое никого не видят и случайно толкнуть их – это
разбудить зачарованную сомнамбулу.
Я воспринимал себя лунатиком.
Лариса
воспринимала себя лунатиком.
И мы, оставаясь лунатиками, двинулись по улице.
Вверх, мимо газетного киоска и канальчика – к памятнику Свободы, мимо кассы
Аэрофлота и магазина «Сакта». И – топ-топ – по тротуару вдоль Кировского парка,
обогнули деревянный ресторанчик «Подкова» - прибежище моряков загранплавания, и
– топ-топ – вышли на рижский Бродвей.
Дальше – топ-топ – перешли наискосок
улицу Кирова и свернули к кинотеатру «Рига», в буржуазном прошлом «Сплендит
палас».
Что сегодня показывают? О! Что и требуется. «Ромео и Джульетта»,
знатный фильм Франко Дзеффирели, очередь в кассу на километр.
- Тут билетов
не достать, - огорченно вздохнула Лариса.
- А это мы сейчас посмотрим.
-
Ты – что? - волшебник?
- Я не волшебник. Я еще только учусь, - вспомнилась
мне фраза из послевоенной картины «Золушка» с Яниной Жеймо. - Подожди
минуту.
Но кто будет ждать волшебника в стороне от творимых им чудес?
Лариса скользнула следом за мной в забитое людьми помещение, увидела, как я
протиснулся к кассе, предъявил красную книжицу с золотым тиснением «Латвийское
морское пароходство» и, отоварившись забронированным местами в десятом ряду,
вывернул назад.
- Пойдем.
- Чудеса, да и только!
- Творить их своими
руками – наша задача.
- Мичурин?
- Почти.
- А ты импровизатор.
- Я
не импровизатор. Я еще только учусь. Мой брат Боря – импровизатор, джазмен. Да
ты его вчера видела на танцах – саксофон. А я…
- Брось скромничать. Покажи
мне твое удостоверение.
- Только в моих руках.
- А что?
- Ничего.
Не
показывать же ей, право, что в графе «должность» стоит запись – «курьер».
Не
понятно? Очень даже все понятно – се-ла-ви! – такова жизнь, как говорят
французы, когда они под легким бодуном.
По штату я числился курьером, и это
отравляло мое существование в мире прочих «разбойников пера».
Перевести меня
в литературные сотрудники редактор «Латвийского моряка» Яков Семенович Мотель не
имел возможности: два еврея для одной бассейновой газеты – непосильная ноша.
Мне, правда, от подобных признаний начальства было – «ништ гит», а по-русски,
«нехорошо», и я поставил категорическое условие: учредить меня литсотрудником не
позже апреля 1969-го, ровно через год после поступления на службу в газету,
иначе – гуд бай, товарищ Мотель! – я увольняюсь.
Забегая вперед, скажу:
слово свое сдержал – 1 апреля 1969 года покинул стены редакции с уверенностью,
что это – навсегда. Однако три месяца спустя, по личной просьбе редактора,
вернулся назад, но уже…
Догадались?
Да, на должность литературного
сотрудника. Выдержал, как говорится, характер и добился признания... Правда, на
полставки. Именно так, на полставки взяли меня в штат, чтобы не раздражать отдел
кадров. Вторую половину ставки выделили Юпитеру Езусенко. По национальному
составу наш коллектив теперь полностью соответствовал лозунгу: «Создана новая
общность людей – советский народ!» Латыши, русские, украинцы, евреи и даже один
кореец Семен Огай, который почему-то говорил на идиш. Форменный
интернационализм, ни одна партийная сука не подкопается.
Но это было в ту
благодатную пору, когда я позволял себе раскрывать нараспашку редакционное
удостоверение перед любым вопросительным носом.
А в данный момент, в августе
1968-го, стеснялся.
И впрямь, граждане-судьи, что за жизнь у человека с
вечным пером в сердце? Богема относится к нему с известным пиететом, как к
своему – поэт, журналист, юморист, люди читают его очерки, репортажи, фельетоны
– на русском и в переводе на латышский, но стоит увидеть его корочки – вылупят
глаза и скажут: «а мы-то думали….»
Дальше фантазируйте себе сколько душе
угодно.
Вам легко фантазировать.
А мне?
Мне – больно.
23 года
человеку. За плечами армия и два незаконченных ВУЗа – Рижский политехнический и
Калининградский технологический рыбной промышленности. Впереди поступление на
заочное редакторское отделение Московского полиграфического института. А не
выйдет, так в университет, на журналистику. И всего лишь курьер – хм-хм! – но… с
исключительными полномочиями по приобретению без очереди билетов в кино.
Итак, что мы имеем теплым августовским днем на выходе из кассы кинотеатра
«Рига»?
В наличии у нас парень – гвоздь с уязвленным, по самую шляпку,
самолюбием и девушка его мечты, слегка подраненная любопытством.
- Можно
посмотреть? - Лариса попробовала выманить у меня красную книжку с золотым
тиснением «Латвийское морское пароходство ММФ».
- Только в моих руках.
-
Ты – что? – особист на вашем флоте?
Я вздрогнул. Этого еще мне не доставало!
Но и признаться в «курьерстве» не хватало духу.
- С чего ты взяла, что я
особист?
- Мой папа – особист. Тоже никому не даст в руки свое
удостоверение.
Я с облегчением вздохнул.
- Вот оно что… Ты из военной
семьи?
- А что?
- Понимаешь, Лариса… Вчера ты была в вечернем платье. А
сегодня…
- Не нравится? Курточка, юбка, беретик. Все по фирме.
- Нет, я не
о том. Ты мне хоть в каком виде нравишься. Просто я обратил внимание, что юбка у
тебя какая-то… цвета хаки.
- Тут и думать нечего. Папаня получает раз в год
отрез на шитье мундира. Материал – экстракласс! А цвет, ничего не поделаешь,
военный. Ну, и…
- Папаня поносит и старый мундир, не развалится… Так, что ли
понимать?
- Точно так. А дочкам подавай обновки. В магазине покупать –
дорого, так дешевле, да и перекрасить могу, если цвет тебе не по нраву.
-
Цвет – ничего. Я к нему в армии привык. - Мы поравнялись со штабом
Прибалтийского военного округа, массивным зданием из широких гранитных панелей,
и я спросил у Ларисы: - Твой папа здесь обитает?
- В данный исторический
момент – да.
- А не в данный?
- В Калининграде.
- Ты разве не рижанка?
- Сейчас рижанка. А вообще-то из Калининграда.
- Я там в армии служил. В
спортивной роте.
- Знаю.
- Понятно… Папа – особист.
- Не там ищешь. Я
тебя на соревнованиях видела. Как ты отметелил чемпиона 11-й армии. Этого… как
его?
- Сержанта Ракитенко.
- Его самого…
- А-а, вот оно что… Поэтому и
пригласила на танцах?
- Знакомое лицо.
- Дело ясное, любовь напрасная.
Хотя… Кто тебя пропустил на эти соревнования? Они же проходили в военном
городке.
- Я там и жила. Говорю же, папа особист 11-й армии.
-
Постой-постой, капитан Умнихин? - насторожился я, вспомнив пренеприятные встречи
с этим дотошным мужиком из органов, угрожающим отправить меня туда, где живут
белые медведи, если я еще раз «разглашу на конверте военную тайну» и помещу на
месте обратного адреса, помимо номера воинской части, запретное для посторонних
слово – «спортрота».
- Бери выше, майор. А вы знакомы?
- Я тоже из 11-й
ударной, которой, в случае войны, наступать на Берлин.
- По моим сведениям, в
Восточной Европе есть и другие столицы. У нас каждая на картах разложена, как
миленькая. Варшава, Будапешт, Прага, - она кинула два пальчика к берету. -
Разрешите представиться, товарищ…
- Гвардии солдат.
- Честь имею! А я
гвардии вольнонаемная, отдел картографии 11-й армии.
- Клеешь карты?
- Так
тебе все военные тайны и выложи. Враг не дремлет, шпион подслушивает.
-
Тайны мне твои до лампочки. Я сам в 1965-ом участвовал в так называемом
тысячекилометровом марше – условном броске на Европу. Но дальше Литвы не
выбрались. По секрету поговаривали, сам Брежнев приезжал на учения. Но об этом
молчок. Подписка! Рот на замке, иначе расстрел на месте.
- По тебе и
видно!
- И по тебе!
- Значит, мы братья по оружию?
- Лучше будь
моей…
- Сестрой?
Я замялся, не сестрой виделась мне Лариса.
- По мне
лучше: муж и жена – одна сатана, днем с винтовкой, а ночью…
- Наизготовку! -
добавила в рифму Лариса.
Было весело и смешно. Смеха ради, ожидая начала
сеанса, мы завернули в ближайший ЗАГС – два каменных льва у парадных дверей. И
примерились к обручальным кольцам. Выходило, если подать заявление сходу, то уже
22 августа, в среду, нам будут кричать за свадебным столом «горько»! От
стихотворного экспромта до житейской импровизации – расстояние с гулькин нос. Мы
и подали заявление, опять-таки смеха ради – лишь бы скоротать время: хотелось,
чтобы сеанс начался уже поскорей, и поскорей закончился. А еще хотелось, чтобы
уже стало смеркаться, и по выходу из кинозала, можно было бы устремиться
прямиком в парк, на скамеечку, и целоваться-целоваться до изнеможения.
Что
тут поделаешь, другого часа, кроме вечернего, когда начинало смеркаться, для
поцелуев на воздухе в Риге не было предусмотрено.
Так жили, ничего не
попишешь...
8
Цензура прикрывалась фиговым листком под названием Главлит.
Гвардейцы закрытых горизонтов теснилась в анфиладе кабинетов этажом выше
редакции латвийской «Учительской газеты» – «Сколотаю авизе». Здание вообще-то
принадлежало министерству образования, располагалось оно в самом центре города,
рядом с Пороховой башней, где в начале пятидесятых размещалось Нахимовское
училище, а потом Музей революции.
Шикарный вход, просторное лобби, широкие
лестницы. Но когда поднимешься на третий этаж и двинешь напрямик к цели,
возникает узкий коридор с однообразными, как братья-близнецы, дверьми по правую
руку, и скамеечками, жестковатыми, надо признать, – по левую, у стены.
В
этом царстве, где умельцы от советско-партийной цензуры с ловкостью иллюзиониста
способны даже самой маленькой журналисткой блохе оторвать голову, ножки, кусачее
жало, воочию осознаешь, что живешь отнюдь не в информационном поле печатного
слова, а в пропагандистском. И любая твоя сенсация – не Запад! – никому и даром
не нужна, скорей принесет вред.
Примеры? Сейчас и появятся, стоит мне,
постучавшись, открыть дверь и вступить в тайное тайных – туда, где за столом
вишневого цвета, у мраморной чернильницы и зеленой лампы восседает массивный
человек с бритой, под Котовского, головой.
Прямоугольная печатка фиолетового
цвета, полулежа на матерчатой подкладке, пропитанной чернильной мастикой,
издевательски подмигивала мне выгравированными на толстой резине заглавными
буквами – «В ПЕЧАТЬ». А это красноречиво говорило на запредельном для понимания
сленге работников умственного труда: газета не подписана цензором, найдена
крамола.
Какая? О, господи! Если бы открытым текстом, но нет, и никак нет –
никогда! А что – да? Будет сказано, как обычно, этот материал в тираж не
пойдет.
Вот и все! Что должно было произойти, то и произошло.
- Три полосы
я вам подписал. Четвертая… Замените.
- Всю полосу?
- Очерк. «Фарватер
открыт – мин нет».
- Но это же мой очерк!
- Вам виднее…
Для спасения
ситуации я сказал:
- Он победил на конкурсе Министерства морского флота СССР.
- Вам виднее…
- Так… может быть…
- Быть ничего не может! Здесь виднее
мне…
- Однако… Учтите все же, что конкурс проходил в Москве! Там, - палец
вверх, для выразительности, - все проверено – мин нет.
- Это в вашем очерке
мин нет, а в действительности…
- Что? Что в действительности?
- Конкурс
был открытый или закрытый?
- Закрытый. С правом последующих публикаций. Вот
мы и решили опубликовать, как говорится, по месту написания. В «Латвийском
моряке».
- Вам виднее – в «Латвийском моряке» – печатать или не печатать. Но
в моем ведомстве виднее другое: его нигде не напечатают.
- Почему?
-
Простите, это я вам должен объяснять «почему»?
Мне вспомнилось основное
правило нашей печати, указывающей на ее несгибаемую демократичность: ты свободен
писать, что твоей душе угодно, а государственные газеты, журналы и издательства
в той же мере свободны публиковать то, что подходит им. А подходит им не все и
не всегда. И при этом разумного объяснения причины отказа хрен дождешься, в
особенности от цензора.
Посему не задавайте наивных вопросов! Я так и не
дождался в Главлите никаких объяснений, позвонил в редакцию Якову Семеновичу
Мотелю. «Имею честь доложить, горим на разминированном море, срочно нужен
запасной материал строк на двести. На линотипе у Фили Гутманиса видел – лежит
такой. Чей? Нашей Светы, о пионерском лагере Латвийского морского пароходства,
того, что на станции Пумпури. Верстаем?»
Получив «добро» на публикацию
Светиного репортажа, побежал в типографию к ПростоФиле – подгонять его с
набором.
- У тебя готово про пионерлагерь?
- Опять за гренками? - отлип
он от клавиатуры.
- Гранками, Филя!
- У меня готово. Но ведь это в
следующий номер? Или врут мои глаза?
- Глаза не врут. И я тебе врать не буду.
Цензура забодала мой конкурсный очерк.
- Про фраера, что открыт?
- Про
фарватер, Филя!
- Получается, сказали: «вигвам вам, товарищ взамен
публикации», а?
- Фиг вам! - поправил я путаника. Поправил, нервно, сквозь
зубы, испытывая нескрываемую досаду.
И тут мой приятель в отместку на
замечание удивил несказанно: выявился вдруг совсем в ином качестве, неожиданном,
я бы сказал.
- Ладушки! Молчать на эту тему нельзя. Думаю, я тебя наведу на
мысль, почему забодали твой материал.
- Ну?
- Бьюсь об оклад! Похоже, ты
раскрыл какую-то военную тайну.
- О заклад, Филя! Какие тайны?
- На всех
военных картах эта часть моря, должно быть, по-прежнему заминирована с Первой
мировой войны…
- Ну?
- А ты разминировал, и… в газету понес –
печатайте!
- Не пойму я тебя.
- Чего тут не понимать? Не соображаешь? На
вражьих лоциях в НАТО – «заминировано», а у тебя: «открытый фарватер – мин нет,
добирайтесь, дорогие наши враги, на своих боевых кораблях прямым курсом до Риги
и бомбите нас в хвост и гриву». Теперь яснец, что полный песец? - он откинулся
на спинку металлического стула и хитро уставился на меня. - Исправишь меня на
матерный лад?
- Да ну тебя, Филя! Тебе бы в цензоры пойти! - поразился я
логике линотиписта.
- Я по дядиному следу не хожу.
- Гутманис? - стал я в
уме перебирать таблички на входных дверях в Главлит.
- Он у меня на латышском
языке. И по материнской линии. Янис Францевич Лацис.
- А-а… Есть такая
табличка! - вспомнил я.
- То-то и оно, милый мой писатель на военную тему! -
и в назидание процитировал:
- Хемингуй, Хемингуй,
Наш родной, надежный
буй!
До тебя не доплыть.
Но плывем, чтобы жить.
- Кто написал? -
поперхнулся я.
- Сам сочинил! - горделиво ответил ПростоФиля. - У меня не
только редакторская жилка, старик. Я и писать самостоятельно могу, когда
грамотный.
- Чего же Рутке стихи не слагаешь?
- Вернется – сложу.
- А
куда она подевалась?
- Умахнула на дачу своей тети, у которой остановилась. В
Дзинтари. Говорит, смеяться над ней будут в Одессе, если вернется без
загара.
- А над тобой?
- Фак каналья!
- Вахканалия, Филя?
- Она
самая! Меня в Одессу еще не зовут женихаться. А здесь надо мной тоже есть кому
посмеяться.
Мы и посмеялись. Каждый над собой и своими проблемами.
9
Из
автобиографии Сергея Эйзенштейна:
«Не могу похвастать происхождением. Отец не
рабочий. Мать не из рабочей семьи. Отец архитектор и инженер. Интеллигент.
Своим, правда, трудом пробился в люди, добрался до чинов. Дед со стороны матери
хоть и пришел босой в Питер, но не трудом пошел дальше,. а предпочел
предприятием – баржи гонял и сколотил дело. Помер. Бабка – «Васса Железнова». И
рос я безбедно и в достатке. Это имело и свою положительную сторону: изучение в
совершенстве языков, гуманитарные впечатления от юности. Как это оказалось все
нужным и полезным не только для себя, но – сейчас очень остро чувствуешь – и для
других!»
В отличие от Сергея Эйзенштейна, я своим происхождением мог
похвастать.
Мой папа Арон Гаммер, прирожденный музыкант и композитор, был
еще заодно и потомственным жестянщиком. Это, если внимательно вчитываться в
автобиографию великого маэстро экрана открывало широкие горизонты в стране
победившего пролетариата.
Но жили мы с маэстро в разные, по сути дела,
исторические эпохи. И от моего «преимущества», каким оно имело возможность
казаться в двадцатых годах, остались лишь рожки да ножки в шестидесятых.
То
же самое, но гораздо раньше, произошло и с папиным «преимуществом».
В
тридцатых оно создавало видимость, что ему, рядовому рабочему, предоставлено
партией и правительством право стать – параллельно с перевыполнением плана! – и
народным еврейским композитором, автором разрешенных в ту пору для исполнения
фрейлехсов. А с началом борьбы с безродными космополитами и убийством в 1948-ом
году Соломона Михоэлса это «преимущество» показало ему оскал саблезубого тигра.
Но прежде, еще до войны, все было иначе: в Одессу, на улицу Среднюю, 35, по
папиному адресу пришло письмо, сулящее фантастические перспективы. И откуда? Из
белокаменной столицы. Точнее? Из московской студии грамзаписи. Открываем
конверт. И? Лопни мои глаза! – официальный бланк, с адресом, телефоном. В нем
сообщение, отпечатанное на машинке: пластинка с вашими фрейлехсами принята к
изданию, выйдет в свет в декабре 1941 года.
Может быть, по этой
оптимистической причине мой папа Арон Гаммер заодно с письмом сохранил и вырезку
из новогоднего номера газеты «Правда», своего рода гороскоп на ближайшее,
украшенное первой пластинкой будущее. Сегодня это пожелтевший, истлевающий от
прикосновения пальцев клочок бумаги – труха трухой.
Редакционная статья
газеты «Правда» от 31 декабря 1940 года: «…1941 год будет четвертым годом
третьей Сталинской Пятилетки. Поэтому, вступая в 1941 год, который станет годом
еще более гигантских достижений нашей социалистической экономики, советские люди
смотрят в будущее с радостью и с полной уверенностью…»
Бойко написано, но
вилами по воде.
Реалии жизни подмяли гусеницами немецких танков прогноз
«Правды». И в декабре 1941 года мой папа вместо того, чтобы крутить на патефоне
пластинку с фрейлехсами собственного сочинения, вкалывал по шестнадцать часов в
день, выпуская подогревы собственной конструкции для бомбардировщиков дальнего
следования, которые утюжили крыши Берлина. И при этом таил одну думку. Какую?
Вернуться в родную Одессу. Но мечты мечтами, а жизнь жизнью. И мечты его жизни
мало-помалу видоизменились. Произошло это уже после Победы, когда понял, что
родной Одессы ему не видать, как собственных ушей, и он, приписанный к заводу,
как крепостной к земельному наделу, отправляется из Чкалова (Оренбурга) в Ригу,
где 245-й авиационный завод разместили в цехах бывшего винно-водочного
предприятия и переименовали в 85-й ГВФ.
Здесь папа стал таить новую думку:
если ему не дано в связи с указом товарища Сталина вернуться в Одессу, пусть
Одесса найдет его в Риге. Задумано хорошо. Но, спрашивается, как такой фокус
провернуть, не сходя с места?
Путем доставки из Одессы в Ригу приличной по
меркам Молдаванки жены.
Для кого? Понятно, для меня, не для папы. У него и
без того была очень приличная жена из Одессы, и как раз с Молдаванки, моя мама
Рива.
Итак, что мы имеем? А имеем мы запрос. Дальше обыкновенно: каков
запрос – таков привоз.
Известно, что Земля слухами полнится. Стоило каким-то
допотопным подругам мамы или же столь же непотопляемым друзьям детства моего
папы прослышать, что я уже отслужил в армии и, следовательно, готов к
самостоятельной жизни по воспроизводству себе подобных, как к нам в Ригу
зачастили гости-разведчики из Одессы, в основном женского рода и преклонного
возраста.
Почему-то всем бабушкам, живущим у Самого Синего моря,
представлялось, что старший сын Арона и Ривы обуреваем стремлением приобрести
цепи Гименея. А я – наоборот! – исповедовал понятия свободной любви, ибо это
давало мне больше перспектив для маневра в пору спорадического сексуального
голода, когда походная палатка заменяла шикарный номер отеля: туда ведь – только
с паспортом и с зарегистрированной в ЗАГСе законной супругой. А в палатку… в
любом виде… Можно и в спортивном костюме, можно и в плавках, можно и вовсе
голышом – не то, что в гостиницу, либо на официальную, предписанную по
знакомству встречу с новоявленной невестой.
Новоявленная как раз объявилась.
И как раз из Одессы. А привел ее в нашу квартиру на Янки Купала не какой-нибудь
посторонний сват, а Абрам Григорьевич Гросман, папаня моих двоюродных братьев
Гриши и Лени. Еще тот одессит – искони черноморский розлив! Прямо не пойдет,
хоть скажешь ему – «вперед!» Двинет в обход. А почему? Потому что хромает на
одну ногу. Она и забирает в сторону. Как показала история его жизни, в
правильную сторону.
Впряженный в многосильную по лошадиной мощности упряжку с
прочими одесситами родственной крови и повадки Абрам Григорьевич также был
наделен неискоренимым желанием одарить меня девушкой «с самого синего моря». Эту
девушку он нашел в Юрмале, когда она загорала на шелковистом песочке станции
Дзинтари. Как загорала? Обычно – «каком кверху», если говорить по-одесски. А
если благопристойно, то есть на прибалтийский манер, то – «кверху попой». Почему
я сказал – «попой»? Потому что Абрам Григорьевич классифицировал юных наследниц
Евы по этим представительным предметам одушевленного женского организма: «тухас
а маслинка» - высший сорт, «тухас а лимончик» - чуть пониже, и «тухас а перчик»
- что равно всего третьему спортивному разряду, словом, для начинающих.
К
нам в квартиру, на Янки Купалы, 5, он привел «тухас а маслинку», сняв красавицу
прямо у черты прибоя, когда она украшала пляж предметом его пристального
внимания.
- У меня есть жених. А у вас – что? - сказал он, знакомясь, и
добавил: - Что вы можете сказать за Одессу?
Настоящей одесситке больше ничего
в Риге и не надо. Она – это чистая правда, господа читатели! – поднялась с
расплавленного от жара молодого тела песочка и последовала за змеем-искусителем
шестидесяти лет, небольшого росточка и притом хромавшего на левую ногу – за
Абрамом Григорьевичем Гросманом.
Куда? Да в никуда!
Двинулась в
неизведанном направлении. На зов одесского счастья, который, наконец, добежал до
ее маленьких ушек.
Пошла пешком, ничего не боясь. Поехала на электричке,
по-прежнему ничего не опасаясь. Потом на трамвае. И прибыла в целости и
сохранности к моему папе Арону и моей маме Риве, которые сразу в ней души не
зачаяли.
А как же иначе?
К ним в квартиру явилась сама Большая
Арнаутская, и, не успев разглядеть как следует рояль, тут же, без всякого
стеснения, подсела к нему, точно к старому знакомому, и давай разгонять по
приливному настроению вальс «Амурские волны». Да-да, словно по наитию, тот самый
вальс, благодаря исполнению которого наш ансамбль виртуозов-аккордеонистов, под
управлением папаши Хайтовича, украсился лауреатскими венками.
Мой папа Арон,
моя мама Рива и, разумеется, устроитель этого грандиозного сюрприза Абрам
Григорьевич Гросман были в восторге и, не думая долго, сделали далеко идущие
предложения красе ненаглядной с их исторической родины. Причем, меня об этом не
предупредили. Лишь вечером, когда я вернулся домой со свидания, дали понять:
Одесса-мама в образе и подобии неотразимой девушки с Большой Арнаутской выразила
уже желание стать прародительницей моих, будь они здоровы и многочисленны,
детей, внуков и правнуков.
Кто? Что? Влюбленность моя была адресована Ларисе,
поэтому я со слов родичей не совсем врубился в намеченные мне жениховские
перспективы.
В голове Абрама Григорьевича крутилось: «тухас а маслинка».
В
голове папы вертелось: «Играет на слух, как по нотам. Из твоего ансамбля ей
никто в подметки не годится».
А в голове моей мамы: «Это же Руфиночка, дочка
Кларочки – моей сокурсницы из Одесского медицинского техникума».
Смех да и
только с этими одесситами! В ЗАГС с таким наименованием в паспорте никого не
потащишь. Посему я и успокоился. Стерпится – позабудется, мои родичи перебесятся
и освободят мои горизонты от нежданной кандидатки на роль «аидише маме» для моих
упитанных младенцев.
Я рижанин. Поэтому и успокоился. А вот мои родители
понимали, что девушка – из Одессы, это серьезно. Она уже не успокоится, и будет
насмерть стоять, вернее, ходить к нам по знакомому маршруту, пока не застанет
меня дома и не поведет, послушного, под венец, чего им, разумеется, и хотелось
добиться общими усилиями. Но чтобы товар был лицом, то бишь я выглядел в
галстуке и костюме, меня решили срочно, до второго явления Большой Арнаутской
приодеть. И выделили сто двадцать рублей на приличный костюм, рубашку, шелковые
носки и галстук. А где в шестидесятых – подскажите! – изыскать нормальную
одежонку, пошива фирменного, а не, скажем, предприятия образцового
перевыполнения плана «Красный партизан»?
Признаюсь, мне подсказывать не
надо. Даю точные координаты: в специально оборудованном костюмами, платьями,
свадебными украшениями магазине на улице Ленина, в двух кварталах от
Матвеевского рынка и в трех от роддома на улице Мирной.
Туда, примеряясь к
обручальным кольцам, хаживал я после того, как выяснил в ЗАГСе, что после
предварительной регистрации официальную операцию с вивисекцией женской фамилии
нам с Ларисой готовы проделать сразу же, как дойдет очередь до прилавка…
Извиняюсь, оговорился, до паспортного стола… Словом, когда дойдем до ручки и
гербовой печати. Хаживал-хаживал – за потенциальными невестами ухаживал, пока не
написал юмореску, которую ни одна газета помещать на печатную полосу не
осмеливалась, хотя ничего «жареного» или «перченного» там не было – просто
слепок времени.
Ассоциация первая
Узы Гименея
- Будьте добры, -
скромно произнес я в сторону прилавка, - покажите, пожалуйста, туфли.
- А
справку имеете?
- Какую справку? Уверяю, я не болен ни проказой, ни чесоткой.
Обувь, примеренная мной, не станет разносчиком заразы.
- Неужели не
понимаете? Нам нужен документ из ЗАГСа.
- Причем здесь ЗАГС? Я хочу туфли, а
не жену.
- Но без жены не получите туфель! - категорически заявила
продавщица, - магазин наш специализированный. Он обслуживает только женихов и
невест. Дошло? А то, можно подумать, вы, как жираф, до вас долго
доходит.
Теперь все стало ясно. Даже отсутствие привычной очереди.
Рядом
со мной липла к прилавку миловидная девушка, восемнадцати застенчивых лет. Она
восторженно смотрела на голубые, как ее глаза, босоножки.
Присутствие
потенциальной невесты разбудило мое вдохновение, и тут же, не отходя от места
пребывания недостижимой обувки, был создан довольно оригинальный план, который
сводился к следующему: я предлагаю незнакомке руку и сердце, разумеется,
фиктивно, она охотно принимает и руку, и сердце, и мой план, и мы отправляемся в
ЗАГС. А там обмениваем наше желание связаться узами Гименея на требуемую справку
и – я с туфлями, она с босоножками под цвет ее глаз.
Против хитроумной
комбинации возражений не последовало.
- Идет?
- Идет!
Регистраторша
ЗАГСа встретила нас дежурной улыбкой.
- Бракосочетание? Развод?
- Жениться
хочу! - хмыкнул я, зардевшись отроческим румянцем.
- Заполняйте заявления и
приходите через две недели.
Мы принялись колдовать над бумагой. Затем
исправили друг другу орфографические ошибки, заодно и познакомились – этому
поспособствовало заполнение анкет.
Невесту звали Наташей. Мне больше
нравилось имя Эвероланда. Но ничего не поделаешь, выбираем не имя, а
невесту.
После получения нужных справок мы отправились за обновками. По
дороге Наташа, которая, к сожалению, не Эвероланда, разъяснила мне механику
работы специализированного магазина. Ее словам нельзя было не верить: последние
полгода она уделяла особое внимание вопросам вступления в брак, ибо уже
беременна, а мужа еще нет. Оказывается, в магазине для новобрачных помимо туфель
можно еще отовариться выходным костюмом, подвенечным платьем, кулонами, серьгами
и многим другим – чуть ли не кислородными подушечками, предназначенными для
престарелых молодоженов. Поэтому мы решили не церемониться и разодеться во все
дефицитное, недоступное холостому покупателю.
Продавщица специализированного
магазина встретила нас, как старых знакомых.
- Справка есть?
- Есть!
-
Тогда приступаем. Итак, какой размер туфель желаете приобрести?
- Сначала
примерка!
- Разумеется.
- Сороковой.
- Может, сорок третий вам тоже
подойдет, на вырост? Других размеров сейчас в наличии нет. Латвия! Жених у нас
пошел высокорослый, разлапистый.
Наташа, которая, к сожалению не Эвероланда,
смущенная непредвиденными затруднениями, робко напомнила о себе.
Но и
босоножек ее размера не обнаружилось.
В результате ей, как, впрочем, и мне,
посоветовали обратиться в Главный универмаг на улице Аудею, где также открыт
отдел для новобрачных.
Но и там ничего подходящего не нашлось. Товары
минимальных размеров раскупались в рекордные сроки всякого рода недорослями –
теми, кто, не успев подрасти до средних латвийских кондиций, спешил
жениться.
Видя наше отчаяние, добросердечная продавщица порекомендовала
приобрести за те же «маленькие деньги» подвенечное платье на великаншу и сшить
из него два-три-четыре, сколько выйдет.
Но я имел в наличии только одну
невесту, а не гарем.
Что оставалось? Устроить засаду у прилавка на
недоступные товары.
Сказано – сделано! И… Охота, как пишут, раздавая победные
регалии, увенчалась успехом.
Мы купили одну вещь, вторую,
третью.
Постепенно количество обновок увеличивалось. Наконец, и черные туфли
требуемого размера появились на прилавке.
Я взял их в руки, как новорожденных
близнецов, и протянул деньги.
Но…
- Молодой человек, эта обувь ныне уже не
для вас.
- Что? - растерялся я. - Босиком мне, по-вашему, идти под венец?
- Босиком ходите на рыбную ловлю. А в магазин – со справкой из ЗАГСа.
- А
у меня – что? – не из ЗАГСа?
- У вас из ЗАГСа, но – обратите внимание на
дату! – два дня как все у вас просрочено.
О, друг мой, Гименей, что же
делать?
Выход из положения нашла Наташа, которая, к сожалению, не
Эвероланда.
- Сходим снова в ЗАГС, - предложила она.
- Но второй справки
нам не дадут, - удрученно ответил я.
- И не надо. Если мы там распишемся, то
здесь попадем тотчас в ранг новобрачных, и тогда весь магазин опять к нашим
услугам.
Весь магазин? Зуд приобретательства прошелся по телу и мозгам.
И
впрямь, чем не выход? Свою невесту я хорошо знаю. Две недели провели вместе. И
не где-нибудь на скамеечке в парке, а в самой гуще жизни – в магазине – там, где
характер человека раскрывается лучше всего.
Выход есть выход, даже когда он
оборачивается входом в ЗАГС. Правда, у самого входа я нерешительно
остановился.
- Что с тобой? - забеспокоилась Наташа, которая, к сожалению, не
Эвероланда. - Жениться расхотел? А как же туфли на кожаной подметке?
- Мы
ведь колец не имеем, - пояснил я свою нерешительность.- Осрамимся у прилавка…
тьфу! У стола с регистраторшей.
- Не боись, миленький! Со мной не осрамишься.
Ребеночка выношу, на тебя запишу. А кольца купила заблаговременно, сразу по
получении справки из ЗАГСа. Понимала – не маленькая! – за две недели у нас ни
один идиот не управится с покупками. Это есть, то – дефицит. То есть, это –
дефицит.
Через полчаса, смутно радуясь появлению на безымянном пальце первых
звеньев супружеской цепи, мы поспешили назад по известному адресу в магазин для
новобрачных.
- Туфли мои еще не продали?
- Пока еще нет.
- Что ж,
тогда… туфли – наши, деньги – ваши! И мы в полном расчете.
- А справка из
ЗАГСа?
- Мы расписались. Вот Свидетельство о браке, обратите внимание, с
печатью, - и показываю книжицу с обложкой под цвет перламутрового мрамора.
Продавщица приветливо улыбнулась.
- Поздравляю. Но…
- Что еще?
-
Должна вас огорчить.
- А в переводе на русский?
- В переводе на русский,
женатики покупают на общих условиях. И не у нас. А там, где очередь за
товаром.
- А товар?
- Чего нема, того нема.
В конце концов, все мои
ухищрения ни к чему не привели. Я так и остался без туфель, хотя и приобрел
жену.
Взглянул на нее. Наташа! Взглянул на недостижимую обувку. «Мокасины»!
Сбоку от них примечаю молодую пару. Парнишка лет двадцати, девчушка лет
девятнадцати. Договариваются, судя по хитроумным мордашкам, о фиктивном браке.
Я еще раз взглянул на жену, на свою Наташу, которая, к сожалению, не
Эвероланда, и захотел предупредить паренька насчет того, что задуманная им
комбинация чревата непредвиденными осложнениями. Но, подумав, махнул рукой:
каждый учится на своих ошибках.
10
Александр Звиедрис – художник,
скрипичный мастер, мореход – был мне хорошо знаком с марта 1968 года, с того
момента, когда я, устраиваясь на должность курьера в «Латвийский моряк», искал
настоящий морской материал для очерка, чтобы показать себя в истинном свете.
И вот, по подсказке Абрама Григорьевича Гросмана, тоже работающего на флот,
но в качестве начальника снабжения Электромонтажного предприятия (ЭМП-7) – Рига,
улица Смилшу – я вышел на легендарного латвийского яхтсмена и мариниста, еще не
представляя, что имя его запрещено к публикации.
- Это еще тот мужик! -
сказал Абрам Григорьевич. - Жаль, что уродился в Риге, а не в Одессе…
И
действительно, чего только не накопилось в биографии Александра Звиедриса! И
приключения, и подвиги, и передряги с КГБ из-за подозрения, что он пытался на
яхте сбежать из Советского Союза в Швецию.
Еще до войны, в середине тридцатых
Александр Звиедрис побеждал в регатах и, как на утреннюю прогулку, ходил под
парусами в Стокгольм – на открытие выставок. Писал картины, которые выставлялись
в разных странах. Делал скрипки, не уступающие по красоте звука произведениям
Амати и Страдивари. Во всяком случае, мне, по наводке Абрама Григорьевича,
полагалось так думать, приступая к сбору материала. Он и познакомился с
Александром Звиедрисом, когда понес в ремонт нашу семейную реликвию – древнюю
скрипку, с незапамятных времен кочующую по рукам подрастающего поколения, в
Одессе – учеников Столярского, в Риге – Абрамиса.
Меня тоже поначалу учили
на этой скрипке. Но во Дворце пионеров. До Абрамиса я не дорос из-за нехватки
«абсолютного слуха», как выразился бы в Одессе преподаватель моей тети Фани
профессор Столярский. Зато мой младший брат Боря восполнил этот пробел в моем
образовании и, пройдя конкурс – один к десяти! – поступил к Абрамису в
музыкальную десятилетку при консерватории, школу имени Эмиля Дарзиня. Кстати,
вместе с ныне широко известными скрипачами Хишгорном и Кремером. Потом его
инструмент ушел в ремонт к Александру Звиедрису, и Боря переключился на кларнет
и саксофон.
Мои музыкальные способности были куда скромнее, посему мне было
проще пребывать в журналистах, поэтах, боксерах. Единый в трех лицах, я и об
Александре Звиедрисе написал, как о родственной душе - тоже едином в трех лицах
– художник, яхтсмен, скрипичный мастер. Очерк получился вполне читабельным. Его
без промедления перевели на латышский язык и опубликовали на развороте
комсомольской газеты «Падамью яунатне». Вслед за тем и Яков Семенович Мотель
сподобился поместить его у нас в «Латвийском моряке», укоротив где надо и как
надо, по собственным соображениям. При этом с хитрой улыбкой сказал мне:
-
Ты реабилитировал старика!
- Реабилитировал? Что-то не припомню, чтобы
Александр Звиедрис сидел в ГУЛАГе?
- Слишком знаменитый был для Латвии, вот и
не сослали. А собирались, и серьезно.
- За что?
- За намерения. Переход
границы – это тебе не шутка, на пяток годков тянет.
- Так он ведь границу не
пересек.
- Говорю же, за намерения.
- Не было никаких намерений, -
воспротивился я, - Ночью потерял ориентиры, заплутал в море, и вышел к границе.
Это и признали в КГБ.
- Он заплутал? Интересная версия! Запомни: рожденный на
море, с курса не собьется. В Швецию, так в Швецию, сам себе капитан и штурман.
Он туда с закрытыми глазами дойдет, а ты – «заплутал». Это органы сознательно
«заплутали» в дознании, чтобы не раздувать мировой скандал.
- Значит?
-
Значит, ты молодец, хотя смелость твоя по незнанию. Но вслух об этом ни слова.
Достаточно и того, что вся латышская гвардия гудит от восторга. Ты ведь открыл
ему дорогу для персональной выставки.
Как бы то ни было, но с тех пор имя
Александра Звиедриса снова обрело статус «печатного», и картины его пошли
нарасхват. Так что создание скрипок теперь уже не служило для старого мастера
единственным приработком. И, став более доверчиво относиться ко мне, он расширил
тематику наших бесед. К рассказам о том, как в молодые годы возил свои картины
галерейщикам в Стокгольм, Хельсинки, Осло и находил двухсотлетней выдержки
дерево для скрипичных дек, таскаясь по домам, предназначенным на снос,
добавились иные истории.
Чувствовалось, Александра Звиедриса донимала
ностальгия по дням минувшим, по Риге начала века. Он знавал немало людей, чьи
имена ныне, в строго цензурируемое время, были запрещены к упоминанию. Знавал он
и Михаила Осиповича, отца Сергея Эйзенштейна, родословную которого мне никак не
удавалось проследить даже при посещении архивов – без специального допуска
никаких бумаг на интересующую меня тему не выдавали.
- Михаил Осипович не был
простым архитектором, - говорил Александр Звиедрис, раскладывая выцветшие
фотографии по столу. - Это ваши коллеги-журналюги любят так писать в «Советской
Латвии» – «простой архитектор»… Зачем – «простой»? А чтобы показать, будто сын
его Сергей из простой, чуть ли не пролетарской семьи, и только благодаря
революции вышел в люди. Все вранье и обман общественного мнения! На самом деле,
Михаил Осипович был начальником департамента гражданского строительства. И при
этом считался свободным художником, утверждал собственный архитектурный стиль,
не желая подражать образцам столичного Санкт-Петербурга. Понял? «Не желал и все
тут!» И – что? Запрещали? В тюрьму совали за это? Нет и нет! Обрати внимание:
никакого притеснения, хотя он инородец, с выкрутасами, с разными своими
измами... Так оно у нас было – в свободной Латвии. А вот в России... В нынешние
годы. Даже имени его не помнят. Пример? Пожалуйста! Номер дома, в котором жил
Михаил Осипович, попутали с неправильным и заставили на нем, неправильном,
вывесить мемориальную доску «Здесь родился Сергей Эйзенштейн».
- Сейчас доска
на правильном доме.
- Так это с подсказки дворника того дома, номер 6, по
улице Горького, раньше Кришьяна Волдемара.
- Это установили еще и по
письмам. Мама Сергея Эйзенштейна, когда разъехалась с Михаилом Осиповичем,
писала письма именно по этому адресу: «улица Николаевская (тогда Николаевская),
дом 6, квартира 7». В Москве что-то напутали при изучении конвертов с адресами,
и у них получилось: дом 7, квартира 6. Отсюда и вся чехарда с мемориальными
досками.
- А чехарда с памятью? Пишут ли сейчас о том, что Сергей Эйзенштейн
хотел вернуться из Москвы к себе на родину в Ригу?
- Не читал.
- И не
прочтешь. Слушай меня и запоминай – пригодится. Сталин наехал со своей критикой
на вторую серию «Ивана Грозного», и наш режиссер понял: дни его сочтены. Тут он
и решил податься домой – сюда, подальше от этого изверга… Тогда, в сорок пятом,
написал новым хозяевам Риги письмо. Здесь мы его переписали и пустили по рукам,
- взял листок со стола. - Вот послушай, в нем есть такие строки: «По роду своих
занятий я не могу навсегда оставить Москву, но я бы приезжал и, по мере
возможности, помогал бы становлению молодой латышской кинематографии», - положил
листок на место. – Такие дела! А тот особняк, который Латвия выделила Сергею
Эйзенштейну в подарок, так и стоит себе в Межапарке. Стоит себе, словно чего-то
ждет. А чего ему дожидаться?
- Не приехал?
- Схватил инфаркт из-за
Сталина и умер. 1945 год… Ему чуть больше 50-ти было. Детский возраст для
киношника-режиссера! Представь себе, какие фильмы еще мог бы снять… У нас.
Здесь. В Латвии.
- В истории сослагательного наклонения не существует.
- А
что существует? Обо мне написал – проскочило. А о нем?
- О нем и без меня
написано.
- Без тебя и без папы его, - многозначительно усмехнулся старый
художник.
- Как это?
- А вот напиши о папе Михаиле Осиповиче и
убедишься.
- Дети за отца не отвечают, - ввернул я достопамятное присловье,
авторство которого приписывают самому Сталину. - А что он натворил, его
папа?
- В том-то и дело, что ничего!
- Тогда напечатают.
- Давай на
спор!
- Я и без всякого спора договорился с Яковом Семеновичем, редактором
«Латвийского моряка». Наша типография расположена в доме Сергея Эйзенштейна и
его папы. Так что материал сам просится на бумагу – такое совпадение!
-
Пиши-пиши. Но не забывай, где живешь.
- В Риге.
- Забываешь. В советской
Риге. А это не одно и тоже.
Я пожал плечами, не понимая, какое отношение к
Михаилу Осиповичу, отцу классика советской кинематографии, может иметь изменение
политической окраски родного города.
11
Вдохновение – не птица. На него
силки не поставишь. Налетит – заметет, бросит в сквер, на зеленую скамейку, и
успевай – пиши. Благо походный блокнотик всегда в боковом кармане пиджака.
«Путь к тебе», - вывел я на первой странице, думая о Ларисе.
Вот так на
скамейке, в Стрелковом парке, напротив нашей типографии, правильнее сказать,
дома Михаила Осиповича Эйзенштейна, и по соседству со Спортивным клубом армии, в
боксерском зале которого прошла моя юность, написал я этот… рассказ – не
рассказ, скорее, зарисовку с натуры.
Какая натура? Предположим, моя
влюбленная душа.
А что? Нет души? Для кого-то и нет – естественный отбор! А
для всех остальных – есть.
Правда, и она в руки не дается, как вдохновение.
И в видоискатель ее не поймать. Однако щемит-щемит, не отпускает, пока не
выложишься. А выложился - отпустит.
***
Помню: в стесненье чуть скошенный
взгляд, кивок головы – вас можно?
«Белый танец».
Меня приглашают.
И мне
представляется – весь зал следит за мной: отвечу я на приглашение, поднимусь ли
со стула?
Я поднимаюсь, ощущая зыбкое недомогание в груди.
«Женское танго»
– тихо и задумчиво. Грустная смутность щемит. Я – говорливый и хлесткий – в
молчание замкнут. Молчание мне не по росту, тесно и жарко в нем.
Мне фразой
цветистой и нерасхожей хочется щегольнуть. Она на языке, словно яблоко на терке.
- Луна... - вываливается отдельными крохами слов. - Представь, мы на Луне.
Вокруг... как их?.. селениты вокруг. А оркестр лунный вальс играет... А?
- Не
вальс, а танго.
- Пусть танго, - соглашаюсь.
- Мы же... мы не мудреные
селениты, а просто лунатики.
И мягкая, но в колючих искорках, улыбка
затаилась в твоих зрачках. Их антрацитная глубина вобрала меня в зазеркальную
тьму, как в колодец. И я потерялся. Будто сам в себе потерялся. Или... уже в
тебе?
***
Помню: скамейка, одна из семейства «наших». Рядом, на гудроне,
сдвоенность теней, высвеченных парковыми фонарями.
Теням легче намного. Без
звука и всякого волнения – слились.
А нам?
Нам надо учиться у собственных
теней.
Пальцы ощупью овладевают таинством.
Они, как тени, соприкасаются.
Они, как тени, вместе.
Здравствуй, чужая ладонь! Здравствуй!
Здравствуй и
ты, чужая жизнь! Здравствуй!
А звезда – одна из многих – скатилась вниз, как
слеза. Но слеза – радости или печали?
- Кто-то умер, - сказала ты. - Есть
такое поверье: падение звезды предрекает смерть.
Закатилась чужая звезда. Но
на каждую смерть – по закону природы – приходится чье-то рожденье.
- Пусть
сегодня родились мы, - говорю я, прощаясь.
***
И вновь две одинокие фигуры
встретились посреди шахматного поля.
- Лариса!
Я поднял глаза и увидел
свое отражение в глубине твоих зрачков. Я остался в тебе, увидел я.
И
рефреном отдается.
Я не могу без тебя!..
Не могу без тебя!..
Без
тебя!..
Я!..
12
- Сушите уши на осень, иначе не на что будет лапшу
вешать, - сказал Филя-линотипист, когда я, сидя в «Птичнике», признался в
спонтанном посещении ЗАГСа с вполне серьезными намерениями.
Я смущенно
улыбнулся:
- Клинический случай, приспичило.
Он смущенно буркнул:
-
Улыбка красит мертвеца, а тебе улыбаться нечего, - и добавил: - А где вы жить
будете?
- Янки Купалы, 5, квартира 21.
- Брось! Я не о домашнем портмоне
мозгу копчу.
- Аппартаменты, Филя!
- Пусть аппартаменты, какая разница?!
Но помни: «после хупы целуй в дупэ». Так говорит мой папа на идише вполовину с
русским и польским.
- Это куда целовать?
- В то самое, откуда все мы вышли
подышать свежим воздухом. Но это после свадьбы. А до нее…
- У тебя опыт?
-
У меня – понятия.
- Тогда выкладывай.
- До свадьбы нужно – что? Познать
невесту. В этом… физиологическом качестве.
- Физическом, Филя
- Не путай,
и в физиологическом. А то женишься. И мучайся потом от разности потенциалов.
- Чего-чего?
- Ну, этого, - замялся линотипист, - о чем вслух не говорят,
когда не стоит.
- Потенции?
- Именно. Молчать на эту тему нельзя! А ты?
Приглашаешь девушку в ЗАГС, и даже ее не проверил. А вдруг она тебе – не пара.
Разность потенциалов – великая штука! Из-за этого и разводы, когда говорят:
«характером не сошлись».
- Что ты предлагаешь?
- Предлагаю – палатку, и
культпоход на лоно природы.
- У тебя есть палатка?
- У меня есть идея. А
также руки, ноги и все остальное, что требуется на лоне природы. А палатка… Есть
и палатка. Но у твоей сотрудницы из «Латвийского моряка», у Светы Расолько.
-
Откуда знаешь?
- Выяснил, когда она прибегала вычитывать свои гренки.
-
Гранки, Филя.
- Гранки-баранки! А палатка – в одном экземпляре. Не
позаимствуешь по дружбе – останешься без проверки потенциалов. А без проверки –
в женитьбу, это как в омут. Вдруг у тебя нелады с этим самым… с
потенциалом.
- О себе думай, Филя!
- У меня встает от дуновения женских
духов! - ПростоФиля горделиво пояснил свою позицию на сексуальном фронте.
-
Помолчи, а то к тебе уже прислушиваются.
- Руна Рига – говорит Рига! Работают
все радиостанции столицы Латвии! - Филя – заводной парень 23-х холостяцких лет
отроду – ринулся в заигрывание, приметив на скосе глаза за соседним столиком
милашку-кругляшку.
- Помолчи, помолчи. Выпей рюмочку, и умри сидя, - налил я
ему из графинчика мятного ликера.
- Да, поговорили, - вздохнул приятель,
выставляя печальный взгляд на сторону – в нужном для завязывания любовных связей
направлении. - Всегда так, слова лишнего не позволят сказать. Сразу затыкают
рот.
- Профилактика, - кокетливо заметила милашка-кругляшка, в облегающем
платье, со значительным выпуклостями состоявшегося женского организма на самом
привлекательном месте: - А то ведь как бывает? Откроешь для кого-нибудь рот,
чтобы сказать пару ласковых слов, так сразу же он требует минет.
- Лучше
пару монет, - загорелся ухажер, - и перейдем к другой теме.
- А что вас
интересует?
- В физиологическом смысле? - продолжил заигрывания Филя.
- В
смысле? - не врубилась кругляшка-милашка.
Остряк-самоучка включил на полный
оборот все свои познания, почерпнутые за клавиатурой линотипа.
- До сорока
лет худышки выглядят моложе своих полненьких подружек. А после сорока все
наоборот.
- Учту! - сказала девушка. - После сорока сяду на диету, а сейчас –
время обеденное. И палатки, как довелось мне услышать, у вас пока нет.
-
Будет! - сказал ПростоФиля, и так выразительно посмотрел на меня, что я тут же
направился к телефонной будке - звонить Свете Расолько. Последнее, что услышал,
было: - А на ужин у нас подают ананасы в шампанском, и кинологи выступают с
лекциями о новых заграничных фильмах…
- Киноведы, Филя! - про себя машинально
поправил приятеля. - А кинологи, дорогой мой человек не из романа Юрия Германа,
натаскивают собак.
13
Помню: долго я ждал.
Почему не пришла?
Почему?
И позвонить некуда. Не в штаб же ПРИБВО, право, где она клеет карты.
К тому же суббота, предпоследняя за лето – 18 августа. Какая в субботу работа? В
жаркую августовскую, пока не начались дожди?
В субботу берут палатку и едут
на Гаую – купаться, загорать, ловить рыбу. Едут с ночевкой, чтобы посидеть
вечерком у костра, за бутылочкой «сухарика» и целоваться-целоваться, уже не так,
как на парковой скамеечке, а безоглядно, безостановочно, не опасаясь приблудного
милиционера, либо собратьев его по приставучести – уличных хулиганов.
Палатка
при мне. А при палатке Филя-линотипист и снятая им в «Птичнике»
кругляшка-милашка. Как, кстати, зовут ее? Что-то странное, но созвучное каким-то
библейским понятиям. Точно, Ада!
«Ада – Гренада, по паспорту испанка, - как
она представилась давеча, - а по национальности русская».
Что за несуразица?
Впрочем, никакой несуразицы, если вспомнить, что в 1936 году, когда в Испании
шла гражданская война, ее папу, тогда четырнадцатилетнего мальчика вывезли на
пароходе в Советский Союз. Потом сороковые – роковые. Сражался под
Наро-Фоминском и Боровском в составе 201-й латышской дивизии, освобождал Ригу от
фашистов. Дальше, как у всех, кто вошел в столицу Латвии под красным флагом,
женитьба и – пожалуйста – выходи на свет, Ада – Гренада.
- Так ты,
получается, дочура нашего Маэстро, директора Рижского интерклуба? - спросил я,
разобравшись в «несуразности».
- Он мой дядя.
- Понятно.
Настоящего
имени Маэстро я не знал. Поговаривали, что он добивался разрешения на
репатриацию в Испанию. Тогда я впервые услышал это загадочное слово –
репатриация. Мне представлялось, оно имеет испанские корни. Но через два года,
когда моя сестра Сильва с мужем Майрумом подала документы на выезд в Израиль,
убедился, что корни у него и еврейские, а шире - международные. Но в тот момент,
слушая, как Ада поторапливает моего приятеля – «опоздаем на поезд!», я еще не
задумывался ни о репатриации, ни о Тель-Авиве, а просто-напросто не представлял,
на что решиться: ехать – не ехать? Нет, не в Израиль. Ехать – не ехать на Гаую,
если ОНА не пришла.
Ада-Гренада постучала пальчиком по выпуклому стеклышку
наручных часов.
- Опаздываем! Наш экипаж уже под парами. Следующий только
через сорок минут.
- У нас на носу ЗАГС, - промямлил я в оправдание.
- А у
нас – секс! - засмеялась своей доходчивой шутке кругляшка-милашка.
ПростоФиля
взял девушку за кисть, лишний разок доставив себе удовольствие, тоже постучал
пальцем по выпуклому стеклышку ее часов и напомнил со значением в голосе:
- В
Риге не ждут больше пятнадцати минут. Молчать на эту тему нельзя. Имей к себе
уважение.
- Ладно, - потеряно отозвался я, взвалил мешок с палаткой на плечи
и двинулся на перрон.
14
Мое место на Гауе – это…
Главный ориентир –
станция Царникова, а не Гауя.
Итак, чтобы найти меня в палатке на
узаконенном в 1968 году месте надо, в первую очередь, выйти из электрички Рига –
Саулкрасты. Где? На станции Царникова. Затем перейти через железную дорогу,
углубиться в лес, забирая влево, и идти, идти сквозь заросли до появления
большой, в половину футбольного поля, продолговатой поляны. Здесь… Опять-таки
здесь не укорениться. Почему? Потому что здесь как раз и располагаются по
наивности липовые туристы - приезжанты, не имеющие привязки к местности и
мешающие друг другу. Я выискиваю в конце большой поляны, в самой близкой точке
от Гауи, узенькую тропку, показанную мне по секрету местным аборигеном Симоном
Мурниеком, и двигаюсь сквозь непроходимые якобы джунгли дальше, пока не
оказываюсь на берегу реки, в самой ее широкой части.
Маленькая травяная
площадка, окаймленная кустами, 6 х 6, за ней протока с питьевой водой. Разбивай
палатку, раскладывай костерец и готовь удочки. Уха обеспечена. А если рак на
горе свистнет, то и…
Нет, ночных лобзаний мне сегодня не дождаться. Скорей,
необходимо как-то сосредоточиться – чуть ли не до восхода солнца – на вечернем
клеве, чтобы не испортить моему линотиписту его ночную «рыбалку».
Легко
сказать, но трудно исполнить, в особенности под бутылочку «сухарика». Одну,
вторую. У «сухарика», следует заметить, одно прилипчивое правило: после энного
по счету стакана – тянет в кусты.
Нет-нет, не секса зазывного ради, а по
малой, столь же зазывной нужде. И мужчин тянет, и женщин – без разбора. Вот нас
и потянуло – меня, ПростоФилю. А под наши разовые исчезновения,
милашка-кругляшка и выдала:
- Я всегда завидовала пацанам. Встают они с
теплой кровати, и из своего спанья в умывальник – пись-пись! А мне тащиться в
холодную уборную – брр, как вспомню!
- Здесь все удобства во дворе, -
попробовал попасть в струю мой приятель – путаник. - Помочь?
- Сама
справлюсь.
Я проводил ее взглядом и сказал Филе.
- Знаешь, я пойду.
-
Брось! Чего тут стесняться?
- Я не об этом. Не понимаю, почему Лариса не
пришла. Случилось что…
- Если бы случилось – позвонила.
- Не звонила…
-
Вот и ты не гоношись. Учить надо. А то думают о себе, думают, будто они
перины-балерины.
- Примы-балерины, Филя!
- Перестань поправлять! На этот
раз – шутка.
- Я ее люблю.
- Кого? А-а… А она? Выманила тебя в ЗАГС и
сказала – «адью, пока официально не распишемся на всю жизнь»? Так, что ли?
-
В ЗАГС нам 22 августа.
- Значит, 22-го и появится, как миленькая, прямо у
входа в ЗАГС. «Здравствуйте, прошу любить и жаловать!»
- Не понял я тебя,
Филя.
- А что тут не понять? Дело ясное, что дело темное. Ты же ее приглашал
– с палаткой, правильно я говорю?
- Правильно.
- Она разве маленькая
девочка? Не знает, зачем понадобилась палатка?
- Знает.
- Вот и не
явилась. Из-за палатки.
- Твои построения для Голливуда.
- А твои из
сказок про Дюймовочку. Моя Ада-Гренада явилась, узнав, что мы достали палатку. А
твоя Лариса не явилась. И в том и другом случае причина одна – палатка. Говоря
по-свойски, моя – да, а твоя – и не проси! – до свадьбы не даст.
-
Заткнись!
- Сам дурак! Покрути мозгой, а то она у тебя, видать, прямая и
длинная, как Невский проспект. Никак не допетришь.
- Что ты мне ввинчиваешь?
- А то не понять? Не хочет она с тобой спать до ЗАГСа.
- Стесняется?
-
Как бы не так! В твоих мозгах – она девушка. А в ее мозгах… Хрен знает, что
творится в ее мозгах. Может, там бардак бардаком. Даст тебе, думает, разок до
свадьбы, ты и жениться после этого раздумаешь. Чужая душа – сплошные
потомки.
- Потемки, Филя!
- Вот-вот, в потемках и не разберешься.
Признаваться, положим, ей, что не девушка – стыдно. Дать тебе разок до свадьбы,
чтобы ты убедился в этом, глупо. Вот и не пришла, и не звонит. 22-го объявится –
«здрасте вам!» – и в ЗАГС поведет. А потом – суп с котом, как говорят у нас на
дворе, когда кошки жарятся на солнцепеке.
- Мудрило ты, Филя! И все твои
объяснения того…идиотского порядка! – покрутил я пальцем у виска, психанув.
Отвернул рукав куртки, посмотрел на часы: было около семи вечера, на электричку
успею. А там – и домой. Не должно быть такого, чтобы ОНА не позвонила, не
объяснилась. Говорила – любит, и я говорил – люблю.
И сорвался я с места,
пошел, побежал через заросли, позабыв о рыбалке.
В электричке вспомнил о
своем походном блокнотике и вписал последние строки в рассказ – не рассказ, в
исповедальную свою зарисовку «Путь к тебе».
***
Туч зыбистая толочь.
Предчувствие дождя. Грязными лужами небо латает выемки асфальта. В росный
тротуар впечатываются следы. Словно шахматное поле остается за мною. Я иду к
тебе... А ты? Ты – я верю! – идешь ко мне.
Вот моя трамвайная остановка.
В
пятнадцати минутах по прямой – твоя.
Ехать-то, ехать, что там: три
перегона.
Три перегона… иногда это как целая жизнь.
А звезда – одна из
многих – скатилась вниз, как слеза. Но слеза радости или печали?
- Кто-то
умер,- сказала ты. - Есть такое поверье: падение звезды предрекает
смерть.
Закатилась чужая звезда. Но на каждую смерть – по закону природы –
приходится чье-то рожденье.
- Пусть сегодня родились мы.
Две одинокие
фигуры встретились посреди шахматного поля.
- Ты?
- Я.
- Ко мне?
- К
тебе.
- А я к тебе.
Я поднял глаза и увидел свое отражение в глубине твоих
зрачков. Я остался в тебе, увидел я.
Я не могу без тебя!
Не могу без
тебя!
Без тебя!
Я!
15
- Звонили? Нет? - обрушился я на ошарашенных
моим нежданным возвращением родителей, несколько часов назад проводивших меня в
турпоход.
- Никто не звонил, - сказал папа и пошел смотреть телевизор.
-
Твоя девушка приходила, - сказала мама, убирая со стола.
- Моя Лариса?
-
Наша Руфиночка, дочка Кларочки, с Большой Арнаутской.
- А–а, это та
одесситка?
- Тетя ее – рижанка!
- Мне от этого не легче.
- Послушай, не
спеши так со своими глупостями. Тетя ее – эта твоя учительница по математике в
вечерней школе. Мария Исааковна.
- Что с того, мама?
- А то, что Мария
Исааковна сказала нашей Руфиночке: «Он из такой семьи, что бери его обеими
руками и не отпускай!»
- И вы меня сразу отдали? - засмеялся я.
- Почему
сразу? Ты бы слышал Руфиночку на пианино – Ван Клиберн, только без конкурса
Чайковского и путевки в Москву.
- Мама! У нее есть какие-то опознавательные
знаки, кроме «пианино»? Фамилию у нее ты хоть спросила?
- Она такая активная,
что я как-то забыла. А фамилия… фамилия... Должна быть еврейская. У Кларочки
фамилия была Шварцман.
- В следующий раз спроси.
- Она тебе уже
понравилась, да?
- Мама, ты мне нравишься с рождения. Но это не значит…
-
Я тебе не гоню на ней жениться. Но присмотреться имей все же желание. Ты еще
никогда не был в Одессе. А здесь такой случай… Поедешь, посмотришь,
познакомишься с родственниками. Они там все одесситы.
- И у меня одесситы.
Может быть, я уже устал от одесситов, мама?
- Как можно устать от одесситов?
У тебя уже температура? Посмотри на себя в зеркало – ты себя не узнаешь.
-
Мама…
- Не доводи меня до могилы, а то я подумаю, что на твою голову уже
случился солнечный удар. Посмотрите на него, он устал от папы и мамы.
- От
одесситов.
- Это от дедушки и бабушки с папиной стороны, позвольте спросить?
Это от дедушки и бабушки с моей стороны? От тети Фани и дяди Абраши? От Софы,
Сильвы, Гриши? А сам от себя ты не устал? Запомни, не будь войны, то и тебя
родили бы в Одессе! Я этому Гитлеру голову готова оторвать, что он загнал нас в
эвакуацию, и дети наши теперь, как иностранцы. Сильва – из Одессы. Ты – из
Оренбурга, Боря – из Риги. Три заграничные республики в одной семье!
Здравствуйте, приехали! Украина – Россия – Латвия! И как это я не заметила, что
рожала каждый раз на другой нашей родине. А если завтра война, если завтра в
поход? Вам ведь, Боже упаси, воевать придется. Сильва – за Украину, ты – за
Россию, Боря – за Латвию. И кто тогда свой, кто тогда враг? Господи, поедем
лучше в Израиль.
- Чемберлен!
- Я не Чемберлен. Я понимаю, чего ты не
понимаешь: на твою душу пришел праздник в виде этой «мейделе» (девушки - идиш) с
Большой Арнаутской. А ты делаешь семейные неприятности, избегая ее посещений.
Смотри мне, Руфиночка уедет, и ты останешься без вида на Одессу. А ведь имя ее
взято не с потолка. Оно взято от Руфи. А Руфь, подумай своей головой, родом из
Библии. Она бабушка царя Давида. А царь Давид – папа Соломона Мудрого. Понимаешь
теперь, какие у тебя могут быть дети? А?
- Мама, телефон! - закричал я,
услышав прерывистый звонок.
Кто-то звонил, что-то говорил. Скучным
надоедливым голосом.
Кто? Что? Выветрилось тотчас из памяти.
Это была не
Лариса. Может быть, «Большая Арнаутская»? Вряд ли, да и голос вроде бы мужской.
А если женский, но густой, басистый, как у нашей соседки – тетки Матрены с
третьего этажа? К черту! И чтобы окончательно выветрить одесситку из мозгов, я
по старой привычке бросился к бумаге, и давай строчить, абстрагируясь от
реальности. Главное, чтобы вышло посмешнее. Опасность, если ее представить в
юморном свете, уже и не опасность, а просто-напросто сюжет для
фельетона.
Чудеса трансплантации
Наступило время полного благоденствия,
когда не только сердце, но и любую заштатную пятку можно заменить на гораздо
более доброкачественный предмет человеческого тела.
Заявился я в
клинику.
- Смените мне пятку.
- Сменить? Пожалуйста. Но зачем? Она вполне
соответствует стандарту.
- Так точно! Но прошу вас: пойдите мне навстречу.
Дело в том, что у меня душа ушла в пятки после того, как мне предложила руку и
сердце тетка Матрена. А сочетаться с ней узами Гименея иначе, как будучи
бездушным, нельзя. Всю жизнь душа холостяцкая будет ныть и болеть.
И хирурги
пошли навстречу моему семейному счастью.
Но день – два – три, и это не
удовлетворило меня полностью.
Направляюсь в клинику снова.
- Замените
глаза.
- Можно и глаза. Но к чему, собственно?
- Повода для скандала
найти не могу. Не вижу, к чему бы придраться. А заимей я другие глаза... Недаром
говорят, что в чужом глазу и соринку узришь.
Поставили мне новые глаза.
Смотри да радуйся. Но я и с новыми глазами не успокоился.
Опять тащусь в
клинику.
- Нельзя ли и желудок... того...
- Чего – «того»? - Заменить.
- Отчего же нельзя? Но на что конкретно жалуетесь?
- Я же сказал, на
желудок.
- Однако! Он у вас исправно функционирует.
- Это как сказать. С
точки зрения водки, да, нормально. Но когда приходится пригубить
«тройника»...
- Что это за напиток?
- Для дезинфекции желудка, товарищ
доктор. В каждой аптеке продается.
- Алкогольный?
- Вашими бы устами мед
пить.
- А что вы делаете вашими?
- «Тройной одеколон» потребляем. А
желудок его не приемлет. Уста приемлют, а желудок нет – вот какая чехарда
получается. Так что уважьте, поставьте что-то соответствующее
моменту.
Уважили. Поставили мне луженый желудок.
Благоденствуй
теперь!
Хорошо, но не очень.
Впереди свадьба. А после нее – известная
ситуация: мужику надо овладеть положением без промедления, превратиться в
одночасье в главу здоровой по духу семьи и, значит, заиметь крепкую руку – иначе
окажешься под каблуком у супружницы.
А где достать крепкую руку? Понятно –
где, в клинике, обеспечивающей во время полного благоденствия истинный комфорт
для каждого члена организма.
Пошел по адресу. Сказал, что следовало. И
получил, что надобно. Словом, обогатился на крепкую руку. На костяную. С
манипуляторами. Как у Кащея Бессмертного.
Обломал ею Матренины каблуки, чтобы
неповадно было тетке ходить по мне, как по подстилке. А дальше? Дальше – глубже!
Посмотрел на дело своей крепкой руки и ужаснулся. Жалко стало туфель, купленных
в виде подарка лично мною жене на свадьбу. «Ну, - думаю, - пропал парень,
расчувствовался по четвертаку, зазря потраченному. Надо поскорей избавляться от
такого слабонервного сердца, а то ведь и до инфаркта доведет».
Рванул в
клинику.
- Сердце того-этого... неуживчивое. Со мной ужиться никак не может.
А тут еще у меня и жена появилась. Как бы чего не вышло.
И на сей раз пошли
мне навстречу. Заменили сердце. Поставили моторчик. Смотрюсь в зеркало и балдею.
Выгляжу, как огурчик. Глаза оловянные. Пятка свинцовая. Рука костяная, с
манипуляторами. Просто кум королю. Правда, для полного комплекта, хорошо бы еще
привинтить дубовую голову. Но дубовая – вот напасть! – оказалась дефицитной.
Предложили того же качества, но другого ассортимента – садовую. Садовая, так
садовая! Буду пахнуть, как у Чехова, вишневым деревом в цвету.
- Ставьте
садовую!
Поставили. А тут самое главное и нахлынуло. Хоть голова у меня стала
садовой, урожай я так и не снял. Сняла его Матрена, вместе с моей
головой.
16
ДНЕВНИКОВЫЕ ЗАПИСИ
***
19 августа,
воскресенье.
Лариса не звонила.
***
20 августа,
понедельник.
Лариса не звонила.
Сегодня, может, это и к лучшему. В
Полиграфическом институте вывесили результаты экзаменов. Я так и не поступил на
«заочняк». И это при трех пятерках и всего одной четверке. Оказывается, я
поступал не по профилю.
ПростоФиля – по профилю, линотипист и латыш по
паспорту и по матушке – вот и прошел вне конкурса. Я не по профилю – журналист и
еврей по паспорту и корням до десятого колена. Дикость какая, если подумать, что
документы подавали на редакторский!
Посоветовали двигать в ЛГУ, на отделение
журналистики, когда там, помимо латышского, откроется и русский поток. Обещают в
1970-ом…
Обнадежили – «с вашими оценками…»
В оценках ли дело?
Рута тоже
почему-то не поступила, хотя шла по профилю – уборщица в типографии. Видимо,
смотрели кроме профиля и на пятую графу в паспорте. А в Одессе она такая же, как
и в Риге, когда мама Клара, а папа Сема, и оба уродились евреями.
Вообще-то с
ней приключилась забавная штука. По всей видимости, она и оказалась той
Руфиночкой с Большой Арнаутской, что пленила сердце моей мамы. Нам она
представлялась Рутой, а маме сказала, что ее назвали библейским именем Руфь. Во
всяком случае, протеже Абрама Григорьевича – та одесситка с пляжа – не попала в
редакторский, как выразилась мама, институт (понимай – полиграфический). «Чтобы
не сгореть со стыда на глазах у нашего семейства, - сказала мама, - она
попрощалась по телефону и отъехала по воздуху в родную Одессу, где будет ждать
тебя с нетерпением в гости». Адрес – улица, дом, номер квартиры – мама записала
химическим карандашом на нагрудном кармашке своего кухонного фартука, чтобы он,
этот верный ориентир на местности, поминутно, когда я захочу кушать, попадал в
поле моего зрения.
***
21 августа, вторник.
Лариса не звонила. Что
делать завтра, если не объявится?
В своих юморесках я нередко потруднивал
над моими героями, типа того: «Он был настолько деловым человеком, что даже
свидания назначал у ЗАГСа, дабы показать серьезность своих намерений на создание
первой ячейки государства – семьи».
Теперь самому надо будет завтра
преобразиться в этакого придурка, преисполненного серьезными намерениями, и
торчать у ЗАГСа, охраняемого двумя каменными львами. Торчать в ожидании невесты:
явится – не явится?
Жалко, набегающая осень – не время весенних ромашек. А
то погадал бы на отрывных лепестках: любит – не любит, придет – не придет,
обнимет, приголубит, к черту пошлет?
И вдруг со всей ясностью понял: не
придет!
Радио было настроено на волну Би-Би-Си. А информация, заложенная в
этом ящике, не доходит до сознания, настолько она невозможная по сути, казалось
бы, в нынешние времена, когда талдычат на весь мир о социализме с человеческим
лицом.
Радийный голос вскрывает мне мозг, как скальпель, и все непонятное
обретает совершенно иные, законченные очертания.
Я подкручиваю ручку
настройки, придаю громкости своей «Спидоле». Записываю за диктором, боясь не
поспеть.
«В четыре часа утра 21 августа началось вторжение в Чехословакию.
В боевых действиях принимают участие 1-я гвардейская танковая дивизия, 11-я
гвардейская ударная армия Прибалтийского военного округа».
Дальше я плохо
слышал. На том же уровне, как и соображал.
«Моя дивизия, моя армия. Боже,
куда загнали наших ребят!»
Мне представилось, что некоторые из моих
однополчан еще не демобилизовались, и сегодня… сейчас… вынуждены брать на прицел
людей, а то и подневольно нажимать на спусковой крючок там… на родине Ярослава
Гашека и Карела Гота, где прежде мечтали побывать как туристы.
Ощущения
пустоты заполняет меня. Я словно в черной космической яме, из которой не
выбраться. Только копошись в ней. Перебирай руками и ногами, но кругом –
безвоздушное пространство.
Воздуха! Воздуха!
Но крик застревает в горле.
А в голове, с глубоким проникновением – до основания мозжечка – торчит
зазубренная заноза «ясного понимание момента».
Теперь понятно, на клейку
каких карт командировали Ларису из Калининграда в Ригу, из штаба 11 армии в штаб
ПРИБВО. На них каждый километр размечен, от границы до границы. Такие карты
выдают лишь перед самым началом операции, чтобы невзначай не просочились наружу
оперативные планы высшего командования.
Теперь понятно и другое: почему
Лариса также внезапно, как и появилась, пропала с моих горизонтов. Не иначе, как
18 августа, когда мы с ней намеривались махнуть на Гаую, сыграли тревогу.
Приказ: всем рот на замок и вперед – на грузовики и бронетранспортеры.
Сейчас Лариса, скорей всего, уже в Праге. И не связаться ей со мной, не
связаться – любой телефонный звонок блокируется.
Помнится, в двадцатых числах
сентября 1965-го, когда Брежнев тайно посетил Калининград и штаб 11 ударной
армии, мы участвовали в так называемом «тысячекилометровом марше» – войсковых
учениях, проводимых на территории бывшей Пруссии и Литвы. Не было ли это
обстоятельной репетицией к нынешнему вторжению в Чехословакию?
Вопросы,
вопросы…
И метания совести, и стихийное превращение из биоробота в человека,
в точном соответствии с первой строчкой Букваря: «Мы не рабы! Рабы не мы!»
Ассоциация вторая
Цитаты из двадцать первого века
***
Иосиф
Тельман, кандидат исторических наук, Нешер.
АВГУСТОВСКАЯ ЖАРА ДЛЯ «ПРАЖСКОЙ
ВЕСНЫ»
В 4 часа утра 21 августа в аэропорту Рузине под Прагой приземлился
советский рейсовый самолет. Но вместо обычных пассажиров из него выскочили
десантники разведывательного батальона 7-й десантной дивизии.
Они без
единого выстрела захватили здание аэропорта.
Была блокирована охрана и дан
зеленый свет основным силам вторжения.
Через несколько минут небо над
чешским аэродромом загудело. Каждые 30 секунд на взлетно-посадочную полосу
садился очередной транспортный самолет ИЛ-14. Не успевал он докатиться до конца
полосы, как на нее садилась следующая машина. Из транспортников выпрыгивали
десантники. Люди и боевая техника тут же разворачивались и устремлялись к
намеченным целям в Праге.
То же происходило на других чехословацких
аэродромах, где к утру 21 августа советские десантники полностью взяли
обстановку под контроль.
Так 40 лет назад началось вторжение советских войск
в Чехословакию, получившее кодовое название – «Операция
«Дунай».
***
Леонид Петровский, историк правозащитного движения
Когда
куранты на Красной площади били ровно 12, отважная восьмерка, развернувшись
лицом к Историческому музею, начала демонстрацию. Лариса Богораз, Павел
Литвинов, Константин Бабицкий, Вадим Делане, Владимир Дремлюга, Виктор Файнберг,
Наталья Горбаневская и Татьяна Баева подняли над собой плакаты с лозунгами: «За
вашу и нашу свободу!», «Руки прочь от ЧССР!», «Долой оккупантов!», и флажки
Чехословакии.
К демонстрантам бросились сотрудники КГБ в штатском. Их стали
запихивать в машины. На всю площадь раздавались крики: «Бей антисоветчиков!».
Демонстрантам с Красной площади пришлось расплатиться за несколько минут
своей свободы несколькими годами тюрем, лагерей, ссылки. Только в 1990 году
приговор в отношении героев 25 августа был отменен, а дело в отношении всех
подсудимых было прекращено «за отсутствием состава преступления».
***
Евгения Кравчик, журналистка
(Газета русскоязычной Америки
«Еврейский мир», 19 октября 2006 и 25 октября 2006 г.)
Илья Рипс родился в
1948 году в тихой интеллигентной семье. Отец, Арон Залманович, был
преподавателем математики и решал с горячо любимым единственным сыном задачи
повышенной сложности, всячески приобщая ребенка к премудростям науки. С ранних
лет мальчик демонстрировал феноменальные способности. В школьные года Илья
побеждал на математических олимпиадах, «перепрыгнул» из седьмого класса в
девятый, а из девятого – в одиннадцатый.
В неполные 16 лет Рипс поступил на
физико-математический факультет Латвийского госуниверситета и стал самым юным
студентом. В 1968 году он заканчивал обучение на четвертом курсе. Посещал
занятия на военной кафедре. Ближе к лету студентов отправили на сборы в
Калининградскую область. Оказавшись среди кадровых офицеров Советской армии,
Илья был несказанно удивлен тем, что они рвутся в Чехословакию.
Наступил
август. Часть, при которой состояли студенты, была переброшена за рубеж, на
«передовую», а представителей «народной интеллигенции» благоразумно вернули в
Ригу. Когда в Чехословакию после просьб о «братской помощи» ввели советские
войска, Илья не смог смириться с вопиющей несправедливостью.
- После
нескольких месяцев молчаливого созерцания я не стерпел, - говорит Рипс, - и в
апреле 1969 года вышел на площадь у памятника Свободы.
В руках 20-летнего
юноши был плакат с надписью: «Протестую против оккупации Чехословакии!» Илья
надел заранее облитую бензином фуфайку. Транспарант завернул в бумагу.
-
Самым трудным делом оказалось развернуть обертку, - вспоминает он. - Но когда я
ее с плаката содрал – почувствовал, что нахожусь уже где-то далеко, по другую
сторону…
Вспыхнуло пламя. Его потушили проходившие мимо моряки.
- Я
получил ожоги, – но несерьезные, - говорит Илья Рипс. - Собралась толпа.
Довольно враждебная.
Из толпы вынырнул человек в штатском. Предъявил
удостоверение. Рипса отвезли вначале в участок, а оттуда вечером того же дня
доставили в городскую психбольницу. На другое утро сотрудники КГБ приехали с
подписанным ордером на арест и перевезли Илью в тюрьму, где он промаялся до
осени 1969 года.
- На суде я не присутствовал: следствие назначило
психиатрическую экспертизу, - вспоминает он. - У меня, как водится,
«диагностировали» вялотекущую шизофрению (теперь, наверное, уже немногие помнят,
что в свое время советские власти изобрели замечательный патент: объявлять
граждан с неугодным образом мыслей умалишенными с вытекающими последствиями в
виде принудительного лечения).
***
С. Муратов, реферат по книге Михаила
Дроснина «Код Библии» (The Bible Code 2)
3000 лет тайный смысл Библии (Торы)
был скрыт от нас. Теперь он раскрыт при помощи компьютера, и это может показать
нам наше будущее. Код Торы - реальность, так как он показывает и прошлое, и
будущее. Прогнозы в коде осуществляются снова и снова. Еще за год до событий М.
Дроснин предупреждал премьер-министра Израиля Ицхака Рабина о возможном его
убийстве. Но последний не внял советам и был убит в год, предсказанный кодом
Торы.
События 11 сентября 2001 года также предвиделись в тексте, которому
3000 лет. Реальность кода была подтверждена крупными учеными США и Израиля.
Среди них и старший дешифровальщик Национального Агентства Безопасности США,
разведывательного агентства, которые шифруют и дешифруют для Американской
военной разведки.
Обнаружил код доктор Элияху (Илья) Рипс, один из ведущих
математиков Израиля, который работает со своим коллегой доктором Александром
Ротенбергом. Живя еще в СССР, он был политическим узником. И только благодаря
вмешательству американских математиков его освободили, и он выехал в Израиль.
17
И опять прямоугольная печатка Главлита, полулежа на матерчатой
подкладке, пропитанной чернильной мастикой, издевательски подмигивала мне
выгравированными на толстой резине заглавными буквами – «В ПЕЧАТЬ».
- Три
полосы я вам подписал, - сказал цензор, - четвертую попрошу заменить.
- Всю
целиком?
- Ваш материал «Отец Сергея Эйзенштейна нашел последнее пристанище в
Берлине».
- Что не так?
- Вам виднее, где он похоронен. А мне с моего
кресла виднее, что пойдет в печать.
- Но он же не к фашистам уехал! - не
сдержался я. - Фашисты сразу бы надели на него желтую звезду. Еврей!
- Я не
возражаю против его национальности.
- Он уехал гораздо раньше прихода
фашистов к власти! - не отставал я, не догадываясь, в чем суть проблемы. - Сразу
после революции уехал!
- Вы сами сказали…
И тут, после этих слов, я понял,
почему очерк не проходной. Михаил Осипович не принял революции, бежал от нее
куда подальше, в Германию, на историческую родину семьи
Эйзенштейнов.
Похоронен он на кладбище в берлинском районе Тегель.
Сергей
Эйзенштейн, когда находился на съемках в Америке, оплатил все расходы по
содержанию памятника, и поэтому на надгробье Михаила Осиповича всегда лежали
свежие цветы.
Все это, что не полагалось упоминать в советско-партийной
печати, я вычитал в буржуазной прессе Латвии.
Остается добавить: Александр
Звиедрис был прав: в отличие от него, Михаила Осиповича и Сергея Эйзенштейна я
жил не просто в Риге, а в советской Риге, и это давало право хозяевам нашей
жизни менять фокус зрения читателя, создавать для него новые ориентиры и
направлять в нужное русло исторические события.
Если мы, не колеблясь,
меняли течения рек, почему не видоизменить и прошлое?
18
Был я маленький,
ходил в первый класс. И никак не докидывал умом, почему я космополит. По улицам,
разбрызгивая грязные лужи, топал март 1953 года. Сталин отдавал душу Богу, в
которого не верил, пока не предстал перед Ним. В Риге была оттепель. В школе –
заморозки. А на душе скреблись кошки с лошадиной силой: «Космополит!
Космополит!»
Я обходил лужи и покрытые черной коркой сугробы, улица Аудею –
мать родная – напрямик выводила к 67-й семилетней школе, которая одних
отправляла в армию, других в тюрьму, и никого – в институт. В послевоенные годы
в седьмом классе учились ребята семнадцати-восемнадцати лет.
Был я
маленький, считался космополитом, слышал «про себя» издевательские стишки,
написанные якобы детским поэтом: «а сало русское едят!» И кусал от злости локти:
что за вранье? Не ел я никакого сала – еврей! Я предпочитал – «хлеб с маслом и
сахаром». И на переменках это демонстрировал, охотно давая откусить «сорочек»
одноклассникам. Они обгрызали мой хлеб, убеждались – без сала русского, и тогда
доверительно впихивали в мозги такие несуразности про других космополитов, что
мне впору было сойти с ума, если ходить куда дальше.
Оказывается, некоторые,
совсем космополитские мальчишки и девчонки в охотку кушавшие сало русских людей,
задумали по вредности очень гадкий план. Какой? А вот такой! Отравить насовсем
товарища Сталина! С этой целью они послали ему в подарок торт с шоколадным
Кремлем, а вокруг него кремом написали: «Спасибо товарищу Сталину за наше
счастливое детство». Крем же эти позорники взбили на своих ядовитых слезах. Раз
откусишь – ничего, только зубы склеиваются, два откусишь – пошел голубей гонять
на тот свет.
Выслушал я эту историю. И подумал: что за дичь? Как подобное
могло произойти? Все мальчишки и девчонки по окружности в два километра от моего
двора, узнав о болезни товарища Сталина, готовы были пожертвовать за него
жизнью.
Лично я предложил своему двоюродному брату Лене, младшему сыну
Абрама Григорьевича Гросмана, отдать жизнь за товарища Сталина. Но Леня, который
с шести лет как потенциальный отличник пошел на пару со мной в первый класс,
отказался расставаться с жизнью – она ему еще самому гляделась.
Тогда я стал
соблазнять его полетом на самолете. Согласитесь, полет на самолете для
первоклашки-пупика мог казаться значительней жизни.
- Леня! - сказал я. -
Если тебе предложат выброситься из самолета без парашюта для того, чтобы товарищ
Сталин жил вечно?
- Ну? - насупился Леня, ожидая подвоха.
- Ты
выбросишься?
- Выкидывайся сам! Хоть из мозгов! Мой папа сказал, что они
идиоты. И все их предложения идиотские.
- А кто это – они?
- Они!
- И
что? Они слямзили мое предложение и предлагают выбрасываться из самолетов?
-
Спроси у моего папы.
У его папы Абрама Григорьевича ничего спрашивать не надо
было. Он говорил сам, когда не пел песню: «Бродяга к Байкалу
подходит».
Сегодня он не пел. Сегодня он говорил. В соседней комнате.
Нужен адрес? Пожалуйста: Рига, Большая Калею, 7, квартира 3.
Попробуем
вспомнить, что говорил Абрам Григорььевич Гросман в начале марта 1953 года,
когда в Риге стояла оттепель, в школе – заморозки, а в Москве почетный
караул.
- Они все там сумасшедшие! - говорил Абрам Григорьевич. - Посмотрите,
что они пишут в газете.
Я тихонько прошел в соседнюю комнату, заглянул из-за
плеча Абрама Григорьевича в «Правду». И… То, что смотришь в книгу, видишь фигу,
я уже знал, образованный старшеклассниками, которые – или в армию, или в тюрьму.
Но то, что ту же самую фигу доведется увидеть в газете, до этого еще не доходил
по малолетству. А в газете, на развороте, торчала жирная фига, величиной с мою
голову. Какой-то сознательный рабочий совал ее под нос плюгавенькому
еврею-космополиту в ермолке. Ниже читалось нечто вроде: под неприкрытым влиянием
этих космополитов, не помнящих родства, ортодоксальные раввины Москвы и
окрестностей подрядились стать крестными отцами русского религиозного
иудаизма.
- Крестными отцами! - взрывался Абрам Григорьевич. - Это надо же,
ортодоксальные раввины – уже крестные отцы! Боже, спаси мою душу!
Читалось по
складам. Понималось и того меньше. И возгласы Абрама Григорьевича не прибавляли
разъяснения. Но все равно было противно. И я уже не предлагал Лене отдать жизнь
за товарища Сталина. Да и лично мне расхотелось попусту отдавать свою жизнь,
если, по версии сталинской газеты, ортодоксальные раввины – уже крестные
отцы.
В моей семье не было ортодоксальных раввинов. А вот в семье моей
бабушки Сойбы, урожденной Розенфельд, были. В 1953-ем бабушке исполнилось 83
года, она родилась до советской власти и намеривалась ее пережить. «А если я не
переживу эту мелиху (власть), - говорила она, слушая восклицания Абрама
Григорьевича, - то ее переживете вы. И будете жить назло этой мелихе в
Иерусалиме, в Израиле, на родине царя Давида и сына его Соломона, ваших великих
предков».
Вот мы и живем. В Иерусалиме, в Израиле, на родине наших великих
предков. Но не «назло» той власти, ее уже нет. Остались лишь воспоминания. Они в
нас. И по наследству перейдут нашим детям. Почему? Потому что человек без памяти
– не человек. Народ без памяти – не народ. И земля без памяти о живущих на ней –
не родная земля.
Для меня же все родное – и Рига, и Иерусалим, Оренбург, где
я родился, а также Москва, Питер, Сибирь, там я сотрудничал в газетах. Все
родное. Хотя жили мы в придуманном мире, учились по придуманным книгам, изучали
придуманную историю, верили в придуманных людей. И придумывали себя сами, когда
нашими собеседниками становились те, кому опасно было раскрывать душу. Так оно
было в той реальности. А в этой, нынешней, мне не хочется, чтобы было унесено в
пучину забвения мое время, беззастенчиво уворованное у жизни столь же
придуманным, как и все остальное, соцреализмом. Поэтому сегодня я восстанавливаю
по крупицам прошлое, привношу в него прежнюю, отнюдь не утраченную, а заново
обретенную в наслоении лет первозданность чувств и возвращаю в покинутый дом,
имя ему – русская литература.
Иерусалим, 2009 – Рига,
1968