Авторы

Юрий Абызов
Виктор Авотиньш
Юрий Алексеев
Юлия Александрова
Мая Алтементе
Татьяна Амосова
Татьяна Андрианова
Анна Аркатова, Валерий Блюменкранц
П. Архипов
Татьяна Аршавская
Михаил Афремович
Василий Барановский
Вера Бартошевская
Всеволод Биркенфельд
Марина Блументаль
Валерий Блюменкранц
Александр Богданов
Надежда Бойко (Россия)
Катерина Борщова
Мария Булгакова
Ираида Бундина (Россия)
Янис Ванагс
Игорь Ватолин
Тамара Величковская
Тамара Вересова (Россия)
Светлана Видякина
Светлана Видякина, Леонид Ленц
Винтра Вилцане
Татьяна Власова
Владимир Волков
Валерий Вольт
Гарри Гайлит
Константин Гайворонский
Константин Гайворонский, Павел Кириллов
Ефим Гаммер (Израиль)
Александр Гапоненко
Анжела Гаспарян
Алла Гдалина
Елена Гедьюне
Александр Генис (США)
Андрей Герич (США)
Андрей Германис
Александр Гильман
Андрей Голиков
Юрий Голубев
Борис Голубев
Антон Городницкий
Виктор Грецов
Виктор Грибков-Майский (Россия)
Генрих Гроссен (Швейцария)
Анна Груздева
Борис Грундульс
Александр Гурин
Виктор Гущин
Владимир Дедков
Надежда Дёмина
Оксана Дементьева
Таисия Джолли (США)
Илья Дименштейн
Роальд Добровенский
Оксана Донич
Ольга Дорофеева
Ирина Евсикова (США)
Евгения Жиглевич (США)
Людмила Жилвинская
Юрий Жолкевич
Ксения Загоровская
Евгения Зайцева
Игорь Закке
Татьяна Зандерсон
Борис Инфантьев
Владимир Иванов
Александр Ивановский
Алексей Ивлев
Надежда Ильянок
Алексей Ионов (США)
Николай Кабанов
Константин Казаков
Имант Калниньш
Ария Карпова
Ирина Карклиня-Гофт
Валерий Карпушкин
Людмила Кёлер (США)
Тина Кемпеле
Евгений Климов (Канада)
Светлана Ковальчук
Юлия Козлова
Татьяна Колосова
Андрей Колесников (Россия)
Марина Костенецкая
Марина Костенецкая, Георг Стражнов
Нина Лапидус
Расма Лаце
Наталья Лебедева
Натан Левин (Россия)
Димитрий Левицкий (США)
Ираида Легкая (США)
Фантин Лоюк
Сергей Мазур
Александр Малнач
Дмитрий Март
Рута Марьяш
Рута Марьяш, Эдуард Айварс
Игорь Мейден
Агнесе Мейре
Маргарита Миллер
Владимир Мирский
Мирослав Митрофанов
Марина Михайлец
Денис Mицкевич (США)
Кирилл Мункевич
Николай Никулин
Тамара Никифорова
Сергей Николаев
Виктор Новиков
Людмила Нукневич
Константин Обозный
Григорий Островский
Ина Ошкая
Ина Ошкая, Элина Чуянова
Татьяна Павеле
Ольга Павук
Вера Панченко
Наталия Пассит (Литва)
Олег Пелевин
Галина Петрова-Матиса
Валентина Петрова, Валерий Потапов
Гунар Пиесис
Пётр Пильский
Виктор Подлубный
Ростислав Полчанинов (США)
Анастасия Преображенская
А. Преображенская, А. Одинцова
Людмила Прибыльская
Артур Приедитис
Валентина Прудникова
Борис Равдин
Анатолий Ракитянский
Глеб Рар (ФРГ)
Владимир Решетов
Анжела Ржищева
Валерий Ройтман
Яна Рубинчик
Ксения Рудзите, Инна Перконе
Ирина Сабурова (ФРГ)
Елена Савина (Покровская)
Кристина Садовская
Маргарита Салтупе
Валерий Самохвалов
Сергей Сахаров
Наталья Севидова
Андрей Седых (США)
Валерий Сергеев (Россия)
Сергей Сидяков
Наталия Синайская (Бельгия)
Валентина Синкевич (США)
Елена Слюсарева
Григорий Смирин
Кирилл Соклаков
Георг Стражнов
Георг Стражнов, Ирина Погребицкая
Александр Стрижёв (Россия)
Татьяна Сута
Георгий Тайлов
Никанор Трубецкой
Альфред Тульчинский (США)
Лидия Тынянова
Сергей Тыщенко
Михаил Тюрин
Павел Тюрин
Нил Ушаков
Татьяна Фейгмане
Надежда Фелдман-Кравченок
Людмила Флам (США)
Лазарь Флейшман (США)
Елена Францман
Владимир Френкель (Израиль)
Светлана Хаенко
Инна Харланова
Георгий Целмс (Россия)
Сергей Цоя
Ирина Чайковская
Алексей Чертков
Евграф Чешихин
Сергей Чухин
Элина Чуянова
Андрей Шаврей
Николай Шалин
Владимир Шестаков
Валдемар Эйхенбаум
Абик Элкин
Фёдор Эрн
Александра Яковлева

Уникальная фотография

Борис Инфантьев во время лыжной прогулки

Борис Инфантьев во время лыжной прогулки

40 ЛЕТ ЖИЗНИ РУССКОГО ИНТЕЛЛИГЕНТА

Фёдор Эрн

Воспоминания Ф.А. Эрна были опубликованы после его кончины в рижской газете «Слово»: 4, 5, 6, 7, 8, 10, 11, 12 и 13 февраля 1927 года

 

Глава I.

Окончание университета. Мечты о педагогической деятельности. 1-ое марта 1887 года. Казнь Шевырёва. В поисках заработка. Частные уроки у Кузнецовых и Васильевых. Гувернёрство у д-ра Бертенсона. Первые уроки в школе. Приглашение преподавателем в пансион г-жи С. Норманд. Экзамен на учителя в кадетском корпусе. Моя женитьба. Предложение Капустиным места в Риге.

В 20-х числах декабря 1866 года я сдал последний выпускной экзамен по математическому отделу физико-математического факультета С.-Петербургского университета. Экзамены по всем предметам были сданы очень удачно, кандидатская диссертация написана и одобрена, и я имел полное право считать себя уже кандидатом математических наук. Очень возможно, что в качестве одного из первых кандидатов, я мог бы получить разрешение остаться при университете для подготовки к научной деятельности. Но карьера учёного профессора меня мало привлекала; я не надеялся в области строгой науки сделать что-нибудь существенное. Я мечтал – и мечтал уже давно – стать учителем.

В настоящее время мне очень трудно отдать себе отчёт, какими мотивами было вызвано во мне это желание стать педагогом, но я отчётливо помню, что мне и в голову не приходило выбрать какую-нибудь другую деятельность (за исключением, конечно, профессии извозчика и барабанщика, о которых я мечтал в детстве). Может быть в начале (в младших и средних классах гимназии) это «призвание» было вызвано просто преклонением перед учителем, который всё знает и всё может, и желание стать таким же учёным самодержцем, вселяющим одним видом своим уважение и страх в ученические души. Потом в старших классах и при окончании гимназии я относился к достоинствам выбранной мною профессии более разумно и сознательно.

Наблюдение над нашими гимназическими педагогами и над течением всей нашей школьной жизни несомненно привело меня к убеждению, что в деле нашего школьного образования и воспитания много пробелов и тёмных пятен, вызываемых той отчуждённостью и даже рознью, которая делит учащихся и учащих на два враждебных лагеря; и казалось мне, что учитель, действительно преданный своему делу, любящий детей, понимающий стремления молодости и относящийся не по казённому к исполнению своих обязанностей, может внести много света и любви в школу. Таким учителем, разумным руководителем и близким другом воспитываемых я и хотел сделаться. Разумеется, во всём этом было много наивного, мало продуманного, взятого, может быть, на веру из каких-нибудь повестей и романов из школьной жизни, но, так или иначе, вопрос о моей будущей деятельности был бесповоротно решён в старших классах гимназии, и на математический факультет университета я поступил с единственной целью стать впоследствии учителем. И вот университет закончен, и заветная цель кажется совсем близкой.

Но среди учебного года получить место учителя трудно, да и отдохнуть мне хотелось после трёх месяцев упорной и усидчивой работы по подготовке к экзаменам. Поэтому я решил поехать на рождественские праздники во Владимир на Клязьме, где мой старик-отец, бывший крупный губернский чиновник, вышедший года два тому назад в отставку, проживал со всею семьёю.

Всю дорогу от Петербурга до Владимира я мечтал о моём будущем учительстве и строил всевозможные воздушные замки. Эти мечты прерывались лишь краткими и мало интересными разговорами с дорожными попутчиками. Одного их этих попутчиков я немного знал. Это был студент старших курсов университета Шевырёв; за последние годы я его встречал несколько раз у его сестёр, которые учились вместе с моею сестрою на Бестужевских курсах. Шевырёв подсел ко мне, и мы разговорились об университетских делах, об общих знакомых и пр. Между прочим Шевырёв рассказал мне о только-что создавшемся – разумеется нелегальном – обществе студентов, поставившем себе задачу объединить всю прогрессивную часть петербургского студенчества, входившего в состав отдельных землячеств.

Об этом обществе я уже кое-что слышал. В нашем Псковском землячестве обсуждался этот проект «объединения», но мы к нему отнеслись несколько скептически или, во всяком случае, осторожно. Ведь, в это время в радикальном студенчестве, сочувствовавшем народовольчеству и безоговорочно принимавшему террор, стал замечаться некоторый поворот; не решаюсь сказать, был ли это поворот в сторону марксизма, увлечение которым достигло полного расцвета в начале 90-х годов, но во всяком случае чувствовалась некоторая усталость от политики, некоторая разочарованность в терроре и потребность беречь силы для более спокойной и плодотворной, но менее опасной борьбы. Поэтому наше землячество порешило присоединиться к проектируемому обществу только в том случае, если оно не будет преследовать никаких политических целей.

Теперь Шевырёв старался привлечь меня на сторону нового общества; он убеждённо говорил о необходимости объединения разрозненных сил студенческой молодёжи, о возможности укрепления и развития на этом пути тех задач, которые ставятся отдельными землячествами, но политических целей общества касался мимоходом и определённо по этому вопросу не высказывался. Я со своей стороны тоже не особенно выспрашивал своего собеседника, так как чувствовал себя больше будущим учителем, чем бывшим студентом и потому не слишком интересовался задачами создаваемого общества. Поэтому я не дал Шевырёву никакого определённого ответа на предложение вступить в члены общества, указав между прочим на то, что активного участия в обществе я принять всё равно не могу, та как уезжаю домой и вернусь в Петербург, вероятно, не скоро. Он всё же записал мой адрес с тем, чтобы информировать меня о первых шагах нового общества.

Во Владимире я на этот раз пробыл долго: спешить было некуда. Не помню в этот ли раз или годом позже познакомился я во Владимире с ныне знаменитым поэтом нашим К. Бальмонтом. В то время это был просто Костя Бальмонт, гимназист старших классов, товарищ моего брата. Он и тогда уже писал стихи, но на них как-то мало обращали внимания; от своих товарищей гимназистов держался в стороне, на городском бульваре, постоянном месте прогулок молодёжи, появлялся редко и гулял всегда в одиночестве, задумчивый и немного хмурый. На одной из таких прогулок меня и познакомили с ним. О чём мы беседовали, я не помню, но помню, что особого интереса эта беседа во мне не вызвала. По сравнению с другим знакомыми мне гимназистами он показался мне оригинальным, живущий своею особенной жизнью, но я не подметил в нём ничего такого, что могло бы предвещать в будущем большого писателя-поэта.

В Петербург я вернулся только 1-го марта 1887 года. Мне удалось быстро найти подходящую комнату и, перевезя в неё свои пожитки, я часов в 11 отправился уже в университет. Ничего особенного на улицах не было заметно, и я уже почти дошёл до Невы, когда встретил знакомого студента, таинственно сообщившего мне, что сегодня утром на улице арестованы два студент, готовившие покушение на царя. Никаких подробностей он ещё не знал. Я поспешил в университет. И здесь не было заметно особого волнения; только в шинельной и в буфете собирались кучками студенты и о чём-то тихо беседовали. Здесь я узнал, что два молодых студента (фамилии их тогда ещё не назывались) были арестованы у дворца с бомбами в виде толстых книг в руках. Обыск у арестованных обнаружил несколько их соучастников, среди которых, оказались Шевырёв и Ульянов (старший брат будущего диктатора Советской России Ульянова-Ленина). Рассказывали, что Ульянов и Шевырёв были членами Народной Воли, и как таковые организовали покушение на Александра III.

Мне вспомнилась моя последняя беседа с Шевырёвым в вагоне, и я понял, в какое «общество» он меня старался завербовать. Не скажу, чтобы это открытие было мне приятно. Так как я дал Шевырву свой адрес, то легко могло случиться, что он попал в руки полиции или жандармов, и тогда я должен был ожидать обыска. Правда, никаких связей с революционерами у меня не было, но следы сочувствия радикально настроенной интеллигенции могли обнаружиться в моих записных книжках и бумагах, а этого для жандармов было бы вполне достаточно, чтобы свести на нет все мои мечты об учительстве. Надлежало, следовательно, основательно почиститься.

Но раньше мне хотелось узнать побольше подробностей о неудавшемся покушении. Часов около 12 студентов собрали в актовом зале и ректор университета профессор Андреевский в краткой речи сообщил нам о печальном событии, «бросающем такую ужасную тень на Петербургский университет». Речь была выслушана спокойно, никаких демонстраций не произошло, а после речи несколько голосов потребовало даже гимна, который и был, помнится, исполнен довольно нестройным хором.

Возвращаясь из актового залп, я услышал что только-что в химической лаборатории пытался отравиться недавно окончивший университет Лукашевич. Очевидно, и он был замешанным в дело покушения и предпочёл самоубийство казни. Этого добродушного с вида великана знали многие из старых студентов, и весть о его самоубийстве произвела на нас гнетущее впечатление. Оказалось, однако, что Лукашевичу помешали отравиться, и он впоследствии был осуждён на бессрочную каторгу.

Обыска, к которому я тщательно подготовился, у меня так и не было. Вероятно моего имени в бумагах Шевырёва не оказалось. Через несколько дней, побывав у моей сестры, я узнал от неё, что сёстры Шевырёва не имеют никаких надежд на его спасение или помилование; ему, как одному из главных организаторов покушения, предстоит повешение. И, действительно, через несколько недель мы узнали, что Шевырёв, Ульянов и те два студента, которые были арестованы с бомбами (Капралов и ?) казнены. (Автором допущена неточность. Среди казнённых помимо Шевырёва и Ульянова были: Пахомий Андреюшкин, Василий Генералов и Василий Осипов - Ред.)

Всё это покушение на жизнь Александра III и эта новая казнь произвела на общество и даже на студенчество, очень небольшое впечатление. В интеллигенции того времени общественные и политические задачи отошли на задний план (это ярко выявилось в неудавшемся праздновании 50-летия со дня смерти Пушкина), сочувствие к деятельности революционеров, так определенно выражавшееся в конце 70-х и начале 80-х годов, заменилось равнодушием и апатией. Задавленная цензурой печать, разумеется, молчала. На меня лично казнь Шевырёва произвела сильное и гнетущее впечатление. Ведь это был первый лично мне знакомый государственный преступник, казнённый пособниками ненавистной мне царской власти. Мог ли я тогда предполагать, что через 30 лет десятки моих знакомых и близких мне людей будут с гораздо большей жестокостью казнены представителями «рабоче-крестьянской» власти, и что сам я окажусь контрреволюционером и государственным преступником.

Между тем, в деле моего будущего учительства произошла крайне неприятная для меня заминка. Получив из канцелярии университета свой кандидатский диплом и свидетельство на право преподавания математики и физики в средних учебных заведениях, я узнал, что кроме того для получения места учителя необходимо представить свидетельство «о благонадёжности», каковое выдаётся, мол, университетской инспектурой.

Когда я по этому поводу обратился к инспектору студентов Пивилькову, то он наотрез отказался мне выдать свидетельство о благонадёжности на том основании, что я участвовал в университетских беспорядках 1882 года. Действительно, будучи на первом курсе, я принимал участие в так называемой «Поляковской» истории. Участие моё в этих беспорядках было чисто пассивное, так как я по свойственной мне в то время застенчивости не решался выступать на сходках с речами, но на заседании университетского суда, разбиравшего это дело, я счёл нужным заявить, что участвовал на сходках вполне сознательно, возмущенный вопиющей несправедливостью  администрации и суда, которая проявилась в исключении трёх студентов, защищавших правое дело; я добавил ещё, что не принимал активного участия в сходках только потому, что и без меня было достаточно товарищей, которые выяснили студенчеству необходимость вступиться за исключенных. Одним словом, мне, по-видимому, тогда очень хотелось показать себя профессорам-судьям сознательным борцом за университетскую свободу и принять венец мученичества.

Судьи отнеслись к моим заявлениям, кажется, довольно иронически, но всё-таки присудили меня не к выговору, которым отделалось большинство товарищей, принимавших пассивное участие в беспорядках, а к двум дням карцера. Вот эти-то два дня карцера и явились теперь препятствием к получению свидетельства о благонадёжности. По совету Пивилькова я попытался подать прошение тогдашнему министру народного просвещения Делянову, о выдаче необходимого мне свидетельства, но, по-видимому, и Делянов считал меня человеком «опасным» и в удовлетворении моего ходатайства отказал.

Приходилось пока, до наступления лучших времён, отказаться от мечты учительствовать в казённой школе. Надо было искать хотя бы частных занятий. К счастью, довольно скоро мне удалось раздобыть два частных урока, которые давали мне возможность кое-как перебиваться в Петербурге.

Один из этих уроков мне приходилось давать в знакомой мне семье Кузнецовых: я готовил младшего из братьев по физике к экзамену в Лесной институт. Старший брат моего ученика Н.И. Кузнецов (впоследствии профессор Юрьевского университета и директор ботанического сада), уже тогда, будучи студентом второго или третьего курса, готовился к карьере учёного; он побывал уже в какой-то экспедиции на севере России, вывез оттуда богатые коллекции и много рассказывал о жизни и нравах остяков и чукчей. Я знал его ещё воспитанником кадетского корпуса, по окончании которого он выдержал экзамен и поступил в университет.

Через Кузнецовых я весною получил урок в семье известного доктора Бертенсона, а потом был приглашён в качестве учителя и гувернёра старшего сына их Бори, тогда 10 – 11-летнего мальчика. Лето Бертенсоны проводили в Павловске. Сам доктор, заваленный практикой и работой в различных медицинских организациях, оставался в городе и приезжал на дачу только по праздникам. Мне с ним приходилось редко встречаться и потому определённого мнения о нём, как о человеке, у меня не составилось; казался он очень занятым своим делом и смотрящим на всех окружающих немного свысока. Жена его, урождённая Скальковская, была когда-то довольно хорошей певицей, но в моё время уже нигде не выступала. Со мной она была очень любезна, но воспитанием детей интересовалась, кажется, мало, проводя время за чтением романов и беседой с многочисленными гостями, наезжавшими из города.

Таким образом меня в исполнении моих обязанностей гувернёра никто не стеснял, и я распределил свои занятия так, как мне казалось наиболее удобным. Утром я занимался с моим учеником, очень способным и симпатичным мальчиком, часа три, потом до обеда мы шли с ним, а иногда и с другими детьми и их гувернанткой miss Nelly в чудный Павловский парк или забирались куда-нибудь подальше в поле. Мой ученик проявлял большой интерес к естествознанию, а я, классик времён Толстого, был в этой области совершенным профаном. Пришлось мне приобрести себе несколько книжечек по ботанике, чтобы на наших экскурсиях в поле и лес определять хоть простейшие виды растений.

После довольно позднего обеда я занимался своим делом: читал, гулял или слушал музыку в парке.  Между прочим, в это лето я прочёл первую книжку по методике арифметики, известную методику А.И. Гольденберга. Не скажу, чтобы она меня очень заинтересовала, но к стыду своему, должен сознаться, что самоё существование руководств по методике математики явилось для меня совершенной новостью. Теперь мне кажется совершенно необъяснимым, как я, искренне желая стать учителем, мог не понимать необходимости серьёзной педагогической подготовки.

А между тем, я действительно над этим, по-видимому, не задумывался. За время своего студенчества я довольно часто, например, посещал Публичную библиотеку и читал там книги математического содержания, но не помню чтобы я прочёл хоть одно какое-нибудь сочинение по педагогике. Впрочем, в то время наша педагогическая и методическая литература была крайне бедна; из педагогических журналов существовал, кажется, только «Педагогический сборник», а по методике математики, кроме Гольденберга, имелась кажется только что вышедшая первым изданием методика Шохор-Троцкого, которую я, помнится, с интересом прочёл на рождественских каникулах этого же года. О неисчерпаемых сокровищах иностранной педагогической литературы, о сочинениях нашего Ушинского я и понятия не имел, а о Пирогове знал только то, что о нём писал в своих полемических статьях Добролюбов. Такое постыдное невежество объясняется, думается мне, помимо причин, лежавших во мне самом и общими недостатками нашей пресловутой Толстовско-Деляновской системы воспитания, не возбуждавшей в нас, в гимназии, ни малейшего интереса к науке и не дававшей нам никаких навыков к самостоятельной работе.

Семья Бертенсона имела, по-видимому, большие связи в петербургском чиновном, литературном и артистическом мире, и в Павловске их довольно часто посещали различные знаменитости. Помню, несколько раз появлялся у нас брат г-жи Бертенсон, известный балетоман и журналист-нововременец Скальковский, тогда ещё начинавший свою карьеру. Там же, в Павловске, пришлось мне встретиться с поэтом Плещеевым и стариком Григоровичем.

С автором «Антона Горемыки» мне пришлось даже довольно долго беседовать, так как, когда он приехал, ни хозяина, ни хозяйки не было дома. Помню, что мы с полчаса прогуливались по саду перед дачей и о чём-то разговаривали, но должно быть беседа касалась не очень для меня интересных предметов, так как содержание её совершенно испарилось из моей памяти. Да и те общие беседы с приезжими знаменитостями за обедом или за чаем, при которых мне приходилось присутствовать, казались мне мало интересными: передавались новейшие сплетни об актёрах и артистах, говорилось много о балете, о театре, о музыке, о скачках и бегах, но вопросов общественного характера и политики как-то вовсе не касались. И то же самое наблюдалось, вероятно, и в других интеллигентских буржуазных семьях в это хмурое время уныния и застоя.

Осенью мой ученик поступил в гимназию и мой заработок сразу сократился на целую треть. К счастью, совершенно неожиданно в начале сентября, кажется через кого-то из знакомых, мне были предложены уроки арифметики в небольшой частной школе на Знаменской, недалеко от Невского. Я не помню даже фамилии содержательницы этой школы, но зато отлично помню тот восторг, который охватил меня, когда после переговоров с начальницей школы дело было окончательно улажено.

Правда, мне было предложено всего 8 уроков в неделю в двух младших классах с платою по рублю за час, но, во-первых, эти 30 рублей в месяц значительно улучшали моё финансовое положение, а, во-вторых, - и это главное – я становился настоящим учителем, хотя бы и в маленькой женской частной школе.

С большим энтузиазмом принялся я за исполнение своих новых обязанностей: тщательно готовился к каждому уроку и тратил целые вечера на просмотр ученических тетрадей и на исправление и оценку классных письменных работ. Хороши ли были мои уроки, сказать теперь не могу. Вероятно, с точки зрения строгого методиста, они оставляли желать многого. Знаю, что грубых промахов при объяснении уроков я не делал, не путался и в книжку не заглядывал, объяснял толково и, как мне казалось, вразумительно; Но, разумеется, и у меня, как почти у всякого новичка-учителя, к участию в уроке привлекался не весь класс, а лишь отдельные ученицы, да и их участие сводилось большей частью к «отвечанию» заданного урока или к решению задач на классной доске; о необходимости пользоваться эвристическим и индуктивным методом при разработке нового материала я тогда, конечно, не имел понятия. И всё-таки председатель педагогического совета, кажется, какой-то отставной моряк, сам, вероятно, мало понимавший в школьном деле, посетил один из моих уроков во 2-ом классе и остался очень доволен моими объяснениями (помню, темой урока было нахождение общего наибольшего делителя) и поздравил начальницу с приобретением очень хорошего учителя.

Школа, как я уже говорил, была маленькая, что-то вроде прогимназии и, вероятно, не полноправная; иначе меня не допустили бы к преподаванию без свидетельства о благонадёжности. С другими учителями я, имея в школе мало уроков,  встречался редко; кажется большинство из них были учительницы или же такие же новички в деле преподавания, как и я.

Занимаясь в школе по утрам, я продолжал по вечерам давать частные уроки у Кузнецовых и в очень симпатичной семье генерала Васильева, сын которого  обучался в Александровском кадетском корпусе (тогда, кажется, ещё военной гимназии).  По совету Васильева я задумался приобрести право преподавания в военно-учебных заведениях, в надежде, что в этих школах, состоявших в то время в ведении либерального великого князя Константина, от меня не потребуют свидетельства о благонадёжности. Для получения такого права мне, как кандидату математических наук, нужно было лишь дать два пробных урока в корпусе и затем на коллоквиуме доказать знакомство с математической учебной литературой.

И вот, чтобы лучше подготовиться к пробным урокам, я стал усердно посещать уроки математики в Александровском корпусе, имея в виду ознакомиться, с одной стороны, с методом и требованиями преподавателей, а, с другой стороны, с учащимися и их познаниями. И должен сказать, что посещение этих уроков дало мне очень много в области дидактики и методики математики. Преподаватели в корпусе были, по большей части, люди знающие, опытные и интересующиеся своим делом.

С особенным удовольствием слушал я уроки З.В. Вульфа, известного автора учебника элементарной геометрии, очень опытного учителя и симпатичного человека. Его уроки, всегда строго обдуманные и живо проведённые, выяснили мне очень многое, и Захара Борисовича я должен считать своим первым и, пожалуй, единственным учителем по методике математики.

Целый месяц, если не больше, посещал я уроки в корпусе, а в свободное время штудировал в Публичной библиотеке произведения Давыдова, Малинина и Буренина, Леве, Бычкова, Верещагина и других составителей учебников и сборников задач (ныне прославленного Киселёва в то время ещё не было).

Наконец, когда я счёл себя достаточно подготовленным, был назначен день моих пробных уроков и коллоквиума.  Темы уроков были даны мне не лёгкие, но интересные и благодарные: по арифметике во 2-ом классе – умножение на дробь, а по геометрии в 5-ом классе – понятие о пределе. Я усердно принялся за разработку плана и конспектов уроков, и, насколько помню, они мне удались недурно. Но самые уроки (особенно по арифметике) я провёл далеко не блестяще и во всяком случае гораздо хуже, чем рассчитывал.  Конфуз этот произошёл, вероятно, потому, что накануне ночью я очень поздно засиделся за перепиской конспектов и потому утром проспал назначенный час. Когда я на извозчике прикатил в корпус, то оказалось, что вся комиссия долженствующая присутствовать на уроке, уже в сборе и ждут только меня. Это обстоятельство, разумеется, меня сильно смутило. Ещё больше смутился я, когда узнал, что в состав комиссии кроме знакомых мне преподавателей корпуса, входят ещё какие-то специалисты и между ними известный Евтушевский, отец русской методики арифметики, столь усердно насаждавший у нас грубеизм.

Взволнованный этими обстоятельствами я приступил к уроку по арифметике с некоторым страхом.

Не знаю, я ли ставил вопросы неудачно, или учащиеся тоже растерялись при виде грозного ареопага, присутствовавшего в классе, но только ученики отвечали из рук вон плохо, и их ответы совершенно не совпадали с тем, что было намечено у меня в конспекте. Благодаря этому первая, вступительная часть урока (повторение умножения дроби на целое число), которая должна была, по моим расчётам  занять минут 5-7, растянулась чуть не на полчаса, и на разработку самой темы у меня осталось очень мало времени. В общем урок вышел очень неудачным.

К уроку по геометрии я несколько успокоился, и он прошёл недурно. Затем следовал коллоквиум по поводу данных уроков, во время которого я сам указал допущенные мною ошибки, ответил на несколько вопросов относительно каких-то учебников, и затем комиссия удалилась, чтобы обсудить окончательное решение.

Через несколько минут, показавшихся мне очень долгими, мне было объявлено, что комиссия признала возможным дать мне право преподавать математику в среднеучебных военных заведениях. Я был, разумеется, доволен, но ещё очень долго в глубине души сохранялся неприятный осадок от воспоминания о таком неудачном уроке по арифметике. – Через несколько дней я получил и официальное свидетельство на право преподавания, но воспользоваться им мне так и не пришлось: ни в одном корпусе не оказалось вакансии преподавателя математики.

В январе 1888 года мне удалось получить уроки ещё в одной частной школе. Школа была захудалая и работа в ней шла как-то странно. Содержалась она уж немолодой, но очень энергичной француженкой  m-lle Селиной Норманд. При выборе преподавателей эта дама  руководилась, очевидно,  правилом: «числом побольше, ценою подешевле», при чём специальность учителя, по-видимому, не играла никакой роли. Так, например, математику здесь преподавал старик Гамбурцов,  бывший директор Рижской Александровской гимназии, незадолго перед тем вышедший в отставку, филолог по образованию. Мне, математику, были предложены уроки… географии и немецкого языка.

Сначала я колебался взять эти уроки по предметам, знакомым мне только по гимназическому курсу, но потом рассудил, что ведь и математику я преподаю, пользуясь только тем, что мне дала гимназия, поэтому как-нибудь справлюсь и с географией и с немецким языком, тем более, что последним я владел довольно свободно, а географию недурно знал  гимназии и часто имел с ней дело при репетировании  учеников. А между тем эти уроки (они оплачивались тоже по рублю в час) увеличивали мой бюджет сразу чуть не на 50 рублей.

Итак я стал преподавать географию и немецкий язык в русско-французском пансионе  г-жи Норманд. Относительно иностранных языков требования в этом пансионе были довольно высокие и уже в 4-ом классе предполагалось по немецкому языку писать не только пересказы, но и нетрудные сочинения. Между тем ученицы – за исключением 2-3-х немок, языком владели очень плохо. Поэтому всякие пересказы и сочинения приходилось сначала долго и подробно разрабатывать в классе и затем уже задавать их на дом. Результаты получались, сколько помнится, неблестящие.

Уроки мои по географии были, вероятно, с современной точки зрения, совсем плохи. Не имея никакого понятия о методике географии – да в то время и руководств никаких, кажется, не было – я учил своих учеников так, как несколько лет тому назад учили меня самого в гимназии: придя в класс я рассказывал «следующий урок», строго придерживаясь учебника, а затем спрашивал отдельных учениц заданный урок.

Очевидно, что эти уроки были так же скучны и неинтересны, как и те, которые в своё время пришлось прослушать мне самому. Впрочем, я делал попытки несколько оживить эти скучные занятия: у букинистов я разыскал какие-то две географические хрестоматии, и от времени до времени прочитывал из них в классе ту или другую статью. Так как, однако, это чтение носило совершенно случайный характер, и ученицы выслушивали его так же пассивно, как и мои пересказы уроков, то большой пользы от этого нововведения, которым я немножко гордился, не было.

Зато совершенно напрасно, кажется, изводил я и учениц и самого себя черчением карт «по точкам». Не помню, учили ли нас в гимназии такому черчению карт, но мне почему-то казалось необходимым, чтобы ученицы, знакомясь с той или иной страной, умели более или менее точно обозначать её контур и указать местоположение главнейших городов, рек, гор и т.д. Для этого нужно было запомнить долготу и широту целого ряд точек на карте данной страны. И вот, помню, я иногда целые часы просиживал над выбором и заучиванием этих точек. А затем на другой день по этим точкам на классной доске вычерчивалась мною карта, и к следующему разу ученицы должны были заучить данные им точки и уметь на память чертить карту. Думаю, что затрачиваемые на эту Сизифову работу время и труд в большинстве случаев пропадали даром, так как через несколько дней все заученные числа исчезали из памяти не только учениц, но и у меня самого.

Единственным положительным результатом этих упражнений являлось выяснение понятия о широте и долготе места, которое обычно даётся учащимся не легко.

Так прошёл этот первый год моей педагогической деятельности в двух маленьких школах. В этих же школах я продолжал заниматься и в следующем 1888-89 учебном году, и хотя число уроков несколько увеличилось, но жить на грошовую плату за эти уроки становилось всё труднее, так как осенью 1888 годя я женился на молоденькой дочке моей квартирной хозяйки, и расходы мои, конечно, значительно увеличились. Приходилось энергично и настойчиво искать места учителя в казённой школе. Совершенно случайно эту трудную задачу удалось разрешить моему отцу, приехавшему на Пасху навестить меня с молодой женой. Из газет он узнал, что в Петербург приехал профессор Капустин, попечитель Дерптского учебного округа, в котором с 1889 года предполагалось проводить русификацию школ. Предполагая, что Капустину при этом понадобятся новые учителя, владеющие русским и немецким языком, он отправился к нему и просил предоставить одну из открывающихся вакансий мне. Не знаю, был ли при этом разговор о моей «благонадёжности», но в результате Капустин обещал иметь меня в виду. И, действительно, летом, когда я с женой гостил во Владимире, я получил из канцелярии Дерптского округа телеграмму с предложением занять место учителя математики в рижской городской гимназии. Я, разумеется, тотчас телеграммою сообщил о своём согласии, а 14 август уже состоялось моё назначение «старшим учителем» (Oberlehrer) в одну из старейших школ г. Риги.

 

Глава II.

Первые впечатления от Риги. Рижская городская гимназия и её история. Особенности в строе немецких школ в Прибалтике. Русификация школ и отношение к ней населения. Рижские педагоги. Русская общественная жизнь в Риге. Русский литературный кружок и его отделения. Мужская воскресная школа. Народные чтения. Мои первые литературно-педагогические опыты. Первый опыт преподавания методики арифметики.

 

Ф.А. Эрн в кругу своей семьи. Сидят слева направо: вторая супруга Ф.А. -Прасковья Павловна, Н.М. Иорданский с супругой, сестрой Ф.А. - Марией Александровной. В центре: отец Ф.А., справа сидит мать Ф.А. Стоят: брат Ф.А. Николай Александрович, Фёдор Александрович с умершей вскоре дочерью, брат Ф.А. - Александр Александрович Эрн (в будущем депутат 4-й Государственной Думы)

 

В середине августа я (завезя жену в Петербург к матери) был уже в Риге.

Тогдашний внешний вид этого города в сущности мало отличался от теперешнего. Тот же «старый город», с его узкими и кривыми улицами и переулками, со старыми домами с крутыми черепичными крышами, над которыми в трёх местах взлетали к небу острые шпицы Петровской, Яковлевской и Домской церквей, с древними прочными каменными амбарами, с крепкими засовами у железных дверей и с крошечными окошечками, производил тогда впечатление какого-то средневекового немецкого торгового городка. В то время это впечатление было ещё сильнее и определённее, так как не было видно шикарных витрин в роскошных магазинах, не было электрического освещения и бесчисленных кинотеатров. А Московский форштадт за железной дорогой и в то время напоминал собою широко раскинувшийся, но бедный русский город в черте оседлости, населённый наполовину русскими, наполовину евреями.

Больше всего за эти 35 лет изменился так называемый Петербургский форштадт. Уже и тогда в 1889 году существовали «Anlagen» насаждения вдоль городского канала и на Бастионной горке приютился жалкий ресторанчик, существовал и Александровский бульвар, рижский «Unter den Linden», но по обеим сторонам главной Александровской улицы ряд одно- и двухэтажных домиков, очень редко прерываемый «небоскрёбом» в 3-4  этажа, а всё пространство между Елизаветинской, Антониинской и Стрелковой улицами было сплошь занято огородами; вся Альбертовская улица и все многоэтажные дома на Романовской, Гертрудинской, Рыцарской, Суворовской и других улицах возникли уже на моих глазах, когда в первое десятилетие 20-го столетия, с развитием латышских банков и ссудо-сберегательных касс, предоставлявших кредит чуть ли не каждому желающему на очень выгодных условиях, население было охвачено какой-то строительной горячкой. – На Эспланаде и тогда уже привлекал всеобщее внимание православный кафедральный собор, но сама Эспланада представляла собою огромный песчаный пустырь, настоящую Сахару, путешествие по которой ночью было не совсем безопасно.

Но если нынешний вид Риги за эти 35 лет сравнительно мало изменился, то по составу населения в 1889 году Рига была или казалась совершенно иною, чем теперь. Тогда она казалась чисто немецким городом; везде: на улицах, в магазинах, в конторах, канцеляриях, в театре слышалась почти исключительно немецкая речь.

Коренных русских жителей было сравнительно немного, и они жили главным образом на Московском форштадте; русификация школ и правительственных учреждений только что начиналась, и потому русских чиновников тогда ещё почти не было. Латышей и тогда было в Риге, конечно, значительно больше, чем немцев, но большинство из них в течение долгих лет порабощения немцами привыкли считать барский немецкий язык господствующим языком края, а меньшинство вполне сознательно старалось онемечиться, изменяло свои фамилии на немецкие (Озол – Эйхе) и говорило только по-немецки. Национальное самосознание у латышей того времени едва начинало проявляться, и многие (полу)интеллигентные люди, побывавшие в немецкой школе, стыдились признать себя латышами.

Рижская городская гимназия – одно из самых старых учебных заведений в бывшей России. Эта гимназия путём ряда преобразований и превращений возникла из школы при Домской церкви, основанной будто бы в 1211 году. В 1528 году эта Domschule была преобразована в протестантское среднее учебное заведение и перешла в ведение города. В 1631 году к этой школе была присоединена «академическая гимназия», нечто вроде университета. В начале 19-го века школа имела 6 классов и была переименована в Главное народное училище. Через год (в 1804 году) три старших класса были преобразованы в губернскую гимназию, а из трёх младших образовалось Домское уездное училище, из которого в 1861 году и возникла Рижская городская гимназия.

В то время, когда я начал работать в этой гимназии, она состояла из двух отделений: классического и реального. Последнее состояло только из 3-х высших классов: tertia, secunda и prima (3-ий, 2-ой, 1-ый - Ред.), соответствовавших русскому 5, 6 и 7-ому классам; гимназическое отделение состояло из 7 классов, причём каждый класс состоял из двух не параллельных, а последовательных отделений; так существовала unterquinta и  oberquinta, unterquarta  и oberquarta и т.д. Таким образом, вся программа разбивалась не на учебные годы, а на семестры, и ученики переводились из класса в класс через каждые полгода: к Рождеству и к «uz Johanni» (24 июня).

Такое распределение занятий, взятое, по-видимому, из германской школы, имело в педагогическом отношении большие преимущества: неуспевающий ученик, оставляемый на повторный курс, терял не целый год, а только полгода. Распределение вновь поступающих учеников сообразно с их познаниями могло совершаться тоже более правильно, благодаря многочисленности последовательных групп. Но, разумеется, такая семестровая система требует больше средств и большего помещения, чем обычная годичная система и потому пригодна только для больших и богатых школ.

Во главе школы стоял очень добрый и симпатичный старик Готтард Готтардович Шведер, пользовавшийся большой любовью учащихся и глубоким уважением своих коллег. По специальности он был, если не ошибаюсь, астроном, но преподавал математику и естествознание, в котором был большим знатоком. В течение долгих лет он состоял бессменным председателем местного общества естествоиспытателей, существующего и до сих пор при так называемом Домском музее. В обращении с учениками и преподавателями он был очень прост и отнюдь не был похож на тех директоров-олимпийцев, которых я знал в мои школьные годы. По происхождению, воспитанию и своим симпатиям об был чистый немецкий балтиец (по-русски он, как и большинство других учителей, говорил очень плохо). И тем не менее меня, посланного к нему, чтобы содействовать русифицировнию дорогой ему немецкой школы, он встретил очень любезно и старался всячески быть мне полезным при устройстве моём на новом месте.

Преподавателей в этой большой гимназии было сравнительно немного, человек около 20.

Среди них было несколько стариков, ровесников директора (так наз. Alter Stamm), но большинство были люди средних лет; совсем молодых, недавно приступивших к педагогической деятельности, было сравнительно мало. Преподавание русского языка находилось в руках старика К. Галлера, прибалтийского немца, прекрасно владевшего русским языком, редактора известного русско-немецкого словаря Павловского, Кон. Кон. Шорохова, сына православного священника, и молодого тогда А.А. Неймана, незадолго перед тем окончившего Московский университет. Одновременно со мною был назначен в гимназию, для преподавания на русском языке географии и истории, Владислав Викентьевич Печуля-Лихтарович, поляк по происхождению, только что окончивший Варшавский университет. Все остальные учителя были немцы. Несомненно, что все эти патриоты-балтийцы видели во вновь назначаемых русских учителях врагов, разрушающих их немецкую школу. И тем не менее я должен засвидетельствовать, что ко мне и к Лихратовичу все они относились вполне корректно, стараясь, насколько это было для них возможно, стать с нами в чисто товарищеские отношения. И мы с своей стороны всячески старались подойти поближе к новым коллегам; это особенно удалось Лихтаровичу, который как-то сумел быстро приспособиться к новой обстановке, скоро изучил немецкий язык и близко сошёлся с некоторыми учителями-немцами. Мне такое сближение облегчалось может быть тем, что благодаря моему лютеранскому вероисповеданию и знанию немецкого языка, многие коллеги считали меня за немца. Впрочем на первых порах я вращался больше в обществе русских учителей, а из немцев ближе сошёлся только с молодым преподавателем математики и физики Герм. Пфлаумом, довольно сносно говорившим по-русски.

План русификации школ в Прибалтийском крае предусматривал сначала лишь постепенный переход на русский язык в преподавании различных предметов и в различных классах; затем года через три должна была совершиться полная реорганизация этих школ по типу русских гимназий и других учебных заведений. В Рижской городской гимназии реформа началась с того, что с августа 1889 года преподавание арифметики и географии в двух младших классах (septima и  sexta - в 7-ом и 6-ом классах - Ред.), математики и истории в Untertertia (5 кл.) стало вестись на русском языке. Затем предполагалось каждый год проводить преподавание этих предметов на русском языке на один класс выше и также постепенно переходить на русский язык и в преподавании других предметов, за исключением Закона Божия и новых языков. Такая постепенность проведения реформы была, разумеется, весьма разумна, но практика показала, что и при этих условиях учащимся приходилось преодолевать необычайные затруднения. В средних классах гимназии ученики, хоть немного владевшие русским языком, кое-как справлялись с изучением, например, математики на чуждом языке, хотя и здесь встречались такие курьёзы, что ученик доказывающий теорему по стереометрии, говорил: « проведя через три точки равнину». А в младших классах, учащиеся которых совершенно не владели русским языком, преподавание  на этом языке было настоящим мучением и для учеников, и для учителей. Не знаю,  как справлялся со своим делом Лихтарович, но помню,  что мне удавалось добиться кое-каких результатов лишь благодаря тому, что в затруднительных случаях я прибегал к помощи немецкого языка. И всё-таки результаты были весьма жалкие, хотя бедные ребята из кожи лезли, чтобы хоть что-нибудь понять, выучить заданный урок слово в слово по учебнику.

Теперь, когда вспоминаешь это далёкое прошлое, невольно возникает вопрос, зачем и для кого была нужна эта русификация школы проводимая в жизнь с таким явным нарушением основных педагогических принципов.

Очевидно, что педагогические соображения здесь были ни при чём, и весь план обрусить Прибалтийский край являлся лишь одним из проявлений политики Александра III, настойчиво проводимой под печальной памяти девизом: «самодержавие, православие, народность».

Правда, немцы-помещики и бароны всегда были добрыми монархистами и, следовательно, насаждать среди них любовь и преданность к самодержавию было не нужно; наоборот было весьма вероятно – да так оно и случилось – что радикальная реформа в смысле русификации школ, суда и правительственных учреждений, значительно умалит симпатии немцев к российскому трону.

Но этого наши политики не опасались; они, по-видимому, рассчитывали, что во-первых, как бы немцы ни были обижены, революционерами они не станут, а во-вторых, этим натиском на немцев предполагалось приобрести симпатии коренного населения рая – латышей, этих вековых врагов немцев.

И надо сказать, что в начале эти расчёты правительства почти оправдались: латыши в массе относились к русификации сочувственно; сенатор Манасеин, попечитель Капустин и все их сподвижники пользовались большим уважением и искренними симпатиями большинства латышского населения, которому, при недостаточном развитии национального самосознания казалось, что всё, что направлено против их поработителей – немцев, должно так или иначе благоприятно отразиться на их собственной судьбе.

Лишь значительно позже, лет через десять после начала русификации, передовая часть латышской интеллигенции поняла, что обрусение Прибалтийского края противоречит их наиболее жизненным интересам, так как ставит непреодолимую преграду их национальному и политическому развитию.

В конечном счёте вся эта затея правительства была одной из многих грубых политических ошибок; она воспитала в местном населении лишь ненависть к русскому правительству и, к сожалению, эта ненависть и враждебность в настоящее время многими латышскими националистами переносится и на всё, что так или иначе напоминает о временах русификации: на русский народ  целом, на русский язык, русскую литературу, искусство и пр.

Почему же русское общество и прогрессивная печать не протестовали против ненужного и политически вредного обрусения края?

Почему люди, очень радикально и даже революционно настроенные против правительства, содействовали русификации, занимая предлагаемые им места учителей, судей и чиновников.

Думаю, что такая пассивность, такое «непротивление злу» объясняется многими причинами. Прежде всего, русское общество в целом и печать, как выразительница общественного мнения, были совершенно задавлены с каждым днём растущей реакцией, и для открытого протеста при данных условиях не было ни сил, ни возможности. Но, кроме того, мне кажется, что большинство прогрессивной части русской интеллигенции неправильно оценивало совершающееся на её глазах, а порою и при её содействии, насилие.

Как это ни странно, мы русские, в то время имели весьма смутное представление об условиях жизни в Прибалтийском крае и взаимном отношении национальных групп, его населявших. В общих чертах мы знали, что здесь немцы притесняют латышей и эстов, а немцев мы издавна не любили и считали их главными приспешниками реакции. Поэтому многие из русских радикалов того времени ставили себе, может быть даже в заслугу участие в русификации, которая должная была положить конец владычеству немцев над коренным населением. Что другой конец палки, заносимой нами над баронами-немцами, очень больно ударяет по латышам и эстонцам, этого мы в то время не понимали. Да, правду сказать, об этих маленьких народностях мы очень мало и думали, и очень мало знали о зарождающемся среди них национальном движении. Нам казалось, что латыши и эстонцы совершенно естественно должны составлять одну из составных частей русского населения и в этом отношении они в глазах русской интеллигенции не отличались от каких-нибудь карелов, грузин или калмыков.

Ведь, надо припомнить, в период революции 1905 года, когда местная русская, радикально настроенная интеллигенция ближе познакомилась с латышами и эстонцами, в программах демократических русских партий ни слова не говорилось не только о самостоятельности, но и более или менее широкой автономии Латвии и Эстонии.

Возвращаюсь к воспоминаниям о рижской городской гимназии и об особенностях строя прибалтийских школ.

В общем программа и организация этих школ очень близко подходили к германским школам. В классическом отделении очень много времени, в ущерб другим предметам, отводилось латинскому и греческому языкам; в реальном отделении главными предметами преподавания являлись математика, естествознание и новые языки (между прочим и английский).

Так как наши русские школы того времени по своей программе представляли собою осколок с германских школ, то большой разницы в этом отношении между русскими и прибалтийскими школами не было. И методы преподавания были, насколько мне удалось наблюдать, те же: главной активной силой в классе был учитель; главными средствами обучения – объяснения учителя и книга; к самодеятельности и активности в области мышления и наблюдения учащиеся почти не привлекались; на уроках древних языков и здесь главная работа сосредотачивалась на изучении грамматики, а не на ознакомлении с бытом и культурой древних; в математике всё сводилось к заучиванию доказательств теорем и выводу формул, объяснённых учителем (некоторым отличием от курса русских гимназий являлось лишь решение довольно большого числа задач на построение); уроки физики и естествознания несколько оживлялись опытами, но живая природа оставалась далеко за классом; об экскурсиях, о планомерном собирании коллекций, о правильно поставленных лабораторных работах по физике или химии не приходилось и слышать.

К сожалению, и в смысле воспитания детей и молодёжи прибалтийские немецкие школы того времени не далеко ушли от наших русских школ. Правда, здесь со стороны педагогов проявлялось как будто, больше доверия к воспитанникам; учащиеся не были стеснены целым кодексом мелких правил и инструкций, дающих постоянный повод к нарушению так называемой дисциплины; здесь вовсе не было того сыска и внешкольного надзора, которая так отравляла атмосферу русских школ и устанавливала враждебные отношения не только между учащими и учащимися, но и между школой и семьёй.

Но, с другой стороны, и в немецких школах того времени между педагогами и воспитанниками не было надлежащей близости; и здесь учителя объясняли и спрашивали уроки, учащиеся учили объяснённое и отвечали выученное и вместо со звонком, возвещавшем о конце урока, порывалась всякая связь между учителем и учениками.

Всё остальное время дети и юноши жили своею жизнью, имевшей, вероятно, мало общего с интересами и задачами школы. Учащиеся старших классов деятельно готовились к поступлению в одну из многочисленных корпораций, с одушевлением упражнялись в фехтовании, пели немецкие студенческие песни и пили пиво. Педагогам это было неофициально известно и считалось вполне допустимым, так как соответствовало издавна установившимся традициям и ни к каким скандалам и дебошам не приводило.

Никаких кружков литературных, музыкальных, драматических, в которых учащиеся под руководством преподавателей могли бы проявить самодеятельность и приучиться к общественной работе, не существовало. Помнится только Г. Пфлаум сделал попытку образовать из учеников старших классов научный кружок для изучения физики, но и эта попытка не увенчалась успехом. Даже столь обычные в наше время ученические вечера с литературно-музыкальной программой устраивались крайне редко: за 10 лет моего пребывания в городской гимназии я помню лишь 2-3 таких вечера, состоявшихся, впрочем уже тогда, когда гимназия была в достаточной степени русифицирована.

К тому же приблизительно времени относятся и две очень удачные и очень эффектные постановки трагедий Софокла: «Эдип в Колонне» и «Антигона» на греческом языке в большом городском театре силами учеников двух последних классов. Обе пьесы были поставлены тогдашним инспектором гимназии Данненбергом, большим любителем античной древности, очень хорошим и добрым человеком, но большим чудаком и очень безалаберным и рассеянным преподавателем.

По-видимому, для установления более тесной связи между учащимися и учащими в гимназии существовал институт «частных инспекторов». Каждый ученик выбирал по своей воле или по указаниям своих родителей одного из преподавателей гимназии своим частным инспектором, в обязанности которого входило следить за успехами и поведением своего инспициента (т.е инспектируемого - Ред.), давать ему надлежащие советы, выяснять недоразумения, возникающие у него с товарищами или другими преподавателями.

По идее такой tutor (репетитор - Ред.) представлял собою  явление весьма симпатичное; но, к сожалению, на практике большинство преподавателей сводили свои заботы о вверенных их попечению учениках на выполнение одних формальностей, и очень часто роль специального инспектора ограничивалась его заступничеством за своего инспициента  на заседаниях педагогического совета. Институт частных инспекторов продержался при мне года3 и был затем заменён обычными для русских гимназий классными наставниками.

Между школой и семьёй тоже не наблюдалось никакой связи. В гимназии не было никакой родительской организации (родительские комитеты возникли значительно позже) и при мне, за все 10 лет не было ни одного собрания родителей для обсуждения вопросов, одинаково важных и интересных как для школы, так и для семьи. Лишь изредка отец или мать провинившегося ученика вызывались в гимназию, и инспектор или классный наставник вели с ними соответствующую случаю беседу. Иногда при этом родителям рекомендовали воздействовать на непослушного или ленивого мальчика путём строгого наказания.

Помню, между прочим, как в первый или второй год моей службы в гимназии меня возмутило предложение одного из преподавателей на педагогическом совете просить родителей ученика, провинившегося во лжи или обмане, применить к нему телесное наказание. Я разразился громовой речью и доказывал, что подобное предложение от члена педагогической коллегии в конце 19-го века, является позором для всей гимназии. Коллеги отнеслись к моей филиппике, кажется, довольно иронически, но предложение об экзекуции было всё-таки, помнится, отвергнуто. Такое решение было принято, однако, вовсе не потому, что педагогический совет устыдился «позора»; принципиально большинство старых немецких учителей считало телесное наказание детей в известных случаях нужным и полезным; на сей раз применение его показалось большинству просто слишком строгим наказанием.

Вообще строгие наказания к учащимся применялись редко; я не помню, например, ни одного случая исключения ученика из гимназии; карцера тоже не существовало. В большинстве случаев провинившихся оставляли на час или полтора после уроков; в исключительных случаях их приглашали на несколько часов в гимназию в воскресенье или в праздник. Да, надо сказать, что и поведение учащихся в общем было хорошее. Случались, конечно, шалости и на уроках и во время перемен, но грубых проступков, свидетельствующих о злой воле и нравственной испорченности, я не помню; очень редко ученики были уличаемы во лжи и обмане и эти проступки карались сравнительно строго;  также строго наказывалась дерзость по отношению к преподавателю, представлявшая, впрочем, совершенно исключительное явление.

Чтобы покончить с вопросом об отношениях между учащими и учащимися, укажу ещё на одну особенность тогдашних немецких школ; среди преподавателей этих школ был широко распространён обычай давать частные уроки, репетировать и подготовлять к экзаменам своих собственных учеников. Это давало весьма приличный добавочный заработок педагогам, так как каждый ученик, чувствовавший себя слабым в том или другом предмете и имеющий средства (а в гимназии учились в огромном большинстве дети состоятельных родителей) прибегал к частным урокам по данному предмету у своего же преподавателя.

На мои недоумённые вопросы, удобен ли такой порядок в педагогическом и нравственном отношении, мои коллеги объяснили мне, что ничего странного в этом давно установившемся обычае они не видят, что, разумеется, каждый педагог должен быть выше всяких подозрений и ни один из них никогда не покривит душою при оценке познаний ученика, платившего ему за частные уроки, а, с другой стороны, преподаватель данного ученика и данного предмета лучше всякого другого знает слабые стороны ученика и только он сумеет надлежащим образом пополнить пробелы в познаниях ученика.

Я не смею утверждать, чтобы на этой почве возникали какие-нибудь злоупотребления (хотя слухи о слишком благосклонном отношении некоторых преподавателей к своим частным ученикам доходили и до меня), но должен сказать, что моя собственная практика показала мне, что для самого преподавателя такой порядок крайне тягостен. Как бы не старался учитель при официальной проверке познаний ученика, которому он давал платные частные уроки, сохранить полное беспристрастие,  в душе его всегда будет жить желание, чтобы затраченные им труды и время и затраченные учеником деньги не пропали даром; поэтому он совершенно невольно будет относиться к оценке познаний такого ученика более снисходительно, чем следовало бы. Я, по крайней мере, каждый раз, когда мне приходилось единолично или в составе экзаменационной комиссии решать судьбу своего частного ученика, испытывал крайне тягостное чувство и ловил себя иногда в том, что не желая «проваливать» таких учеников, а, с другой стороны, стараясь проявить полное беспристрастие и справедливость я невольно понижал уровень требований, предлагаемый ко всем экзаменующимся ученикам.

Такова была в общих чертах рижская городская гимназия при моём в неё поступлении.

За 30 лет в ней многое изменилось. Прежде всего ежегодно появлялись новые учителя, преподававшие на русском языке, а из старых часть уходила на покой, другие переходили на новые предметы, преподавание которых ещё велось на немецком языке, третьи, наконец, принялись за изучение русского языка и кое как приспособились к новым условиям. Из новых учителей упомяну Якубовского и Жунина, заменивших старика Галлера, ушедшего в отставку, и Шорохова, перешедшего в Петербург в одну из немецких церковных школ; Рудницкого, назначенного учителем рисования и чистописания; Руцкого – нового преподавателя истории; Феттерлейна и Гольста, начавших преподавание древних языков по-русски.

Интересную личность представлял собою Владислав Ростиславович Якубовский. Умный, хорошо образованный, энергичный, но несколько озлобленный человек, он не легко сходился с людьми, подмечая в каждом из них по преимуществу их слабые стороны. Он блестяще окончил Киевский университет и хотел посвятить себя изучению романских языков и литературы, но почему-то ему не удалось остаться при университете, и вот ему, заядлому поляку, ненавидевшему Россию, пришлось преподавать русский язык и содействовать обрусению немцев и латышей.

Получалось трагическое положение, из которого Якубовский всё время старался выйти, готовясь к магистерскому экзамену; к сожалению обилие работы по гимназии не давало ему возможности выполнить свои планы и осуществить свою мечту о научной работе. Трагизм его положения усиливался ещё тем, то он был женат на русской (украинке), дочери ректора Киевской семинарии. Его дети должны были быть православными, и это его несомненно сильно угнетало; он употреблял все усилия к тому, чтобы ополячить не только своих детей, но и жену и, хотя последняя беззаветно его любила, на этой национально-религиозной почве должны были происходить частые конфликты. Казалось бы, что при таких условиях Якубовский должен бы относиться к навязанному ему силой обстоятельств нелюбимому делу спустя рукава; а между тем он оказался прекрасным преподавателем; зло издеваясь над своим невольным русификаторством, он в то же время усердно готовился к урокам и тратил массу времени на исправление ученических сочинений.

Он сумел заинтересовать учащихся своим предметом и, будучи по отношению к ученикам всегда ровен и беспристрастен, скоро завоевал их уважение и любовь. Но здоровье его от усиленных занятий и постоянных волнений с каждым годом всё больше расшатывалось и уже в 1916 году он умер от разрыва сердца в Москве, куда переселился во время войны.

Совершенно другой тип представлял собою другой поляк, назначенный в городскую гимназию одновременно с Якубовским, Медард Павлович Рудницкий. Это была мягкая артистическая натура и жизнерадостный художник, горячо любивший искусство. В нашей среде он являлся добры, весёлым и остроумным товарищем, мастерски рассказывавшим всевозможные анекдоты из школьной жизни. Он тоже был женат на русской, на дочери крестьянина из глуши Новгородской губернии, куда он однажды летом забрался на этюды. Но он был гораздо менее заядлым поляком, чем Якубовский, относился к русским терпимо и жил со своей Анной Фёдоровной, очень простой, но очень милой и неглупой женщиной, душа в душу. Рудницкий тоже, к сожалению, прожил не долго и ещё до войны скончался от горловой чахотки, оставив свою жену без всяких средств.

С Якубовским и Рудницким близко сошёлся уже упомянутый мною выше Лихтарович, человек чрезвычайно трудолюбивый и в высшей степени интересующийся своим предметом. Впоследствии, когда в Риге образовалась польская общественность, Якубовский и Лихтарович пользовались среди своих соотечественников большим влиянием и много поработали в своих благотворительных и просветительных организациях.

Лихтарович особенно много сделал для развития польских школ в Риге, и под его непосредственным руководством создалась частная польская школа его сестры Э.В. Лихтарович, существующая и до сих пор. Сам Владислав Викентьевич во время революции переселился в Польшу и занимает там видный пост по учебно-педагогической части.

К кружку трёх поляков примкнул и я и отчасти В.К. Феттерлейн, добродушный, не особенно далёкий петербургский немец.

Совершенно обособленно и от нас и от коллег-немцев держался вновь назначенный учитель истории П.Гр. Руцкий. В 1908 году он был назначен директором Юрьевской (Дерптской) гимназии, а впоследствии и директором народных училищ Лифляндской губернии. Он, принимал участие и в русской общественной жизни. Он долгие годы был одним из видных и наиболее влиятельных членов правления русской сберегательной кассы. Близок был Руцкий и к кругам «Рижского вестника» - русской газеты консервативного направления, энергично отстаивавшей идею обрусения края.

Между тем русификация средней школы неуклонно шла по заранее намеченному плану, и уже в 1893 году в городской гимназии все выпускные экзамены производились на русском языке, а в 1896 г. гимназия была окончательно преобразована по типу русских классических гимназий: были введены новые штаты, установлены новые программы и таблица уроков. Эти преобразования, изменявшие весь строй и дух школы, отражались крайне неприятно и на учебном персонале и на учащихся.

Особенно неприятна была, между прочим, новая форма выпускных испытаний. В дореформенное время эти экзамены производились очень просто, в 3-4 дня, много в неделю; преподаватели разделялись по учебным предметам на комиссии, и ежедневно одновременно заседало несколько таких комиссий; ученик ответив по латинскому языку о одной комиссии переходил тогда тотчас же в комиссию, положим, по математике, потом экзаменовался по истории и т.д.  Для подготовки ко всем экзаменам давалось, помнится, всего несколько дней; письменные испытания были тоже чрезвычайно упрощены. Вообще экзамены были совершенно лишены той непривычной торжественной обстановки, которая так волнует и запугивает учащихся. И учителям, благодаря этой простоте испытаний, не приходилось затрачивать на них слишком много времени и труда. С введением же общерусских порядков всё это изменилось коренным образом.

По всем языкам и математике устраивались, во-первых, очень строго обставленные письменные экзамены. В большом актовом зале гимназии абитуриенты рассаживались за отдельными столиками, установленными друг от друга на большом расстоянии; за самостоятельностью работы экзаменующихся наблюдала целая комиссия чуть не из 5 человек, к которой иногда присоединялся ещё депутат от учебного округа; экзаменационная тема присылалась из округа в запечатанном конверте, который торжественно вскрывался директором в присутствии всех членов комиссии и абитуриентов. Устные испытания обставлялись также торжественно и по отдельному предмету продолжались иногда с утра до позднего вечера.

Особенно волновались ученики, когда на устный экзамен являлся кто-либо из окружных инспекторов. Таковых в то время было двое: В.Я. Попов и Н.Ч. Зайнчковский. Первый из них, очень хороший и знающий математик, был в сущности добрым человеком, но на экзаменах он был беспощаден и морил ученика у доски 1 1/2 – 2 часа. При этом он часто обращал больше внимания на различные мелочи, чем на общее развитие и знание абитуриента и требовал абсолютной точности в выражении своих мыслей, что для наших учащихся, не вполне ещё владевших русским языком, представляло большие затруднения.

Я скоро изучил его манеру экзаменовать, и знал все его коньки и излюбленные вопросы и старался «натаскать» учеников в течение последнего года в нужном направлении, и всё-таки ежегодно 2-3 ученика, допущенные советом к экзамену, проваливались на устном испытании по математике. И тут не помогало никакое заступничество директора и других членов комиссии, никакие доводы в пользу того, что данному ученику, собирающемуся поступить на богословский или медицинский факультет, можно было простить неумение точно формулировать теорему о поверхности или объёме какой-нибудь пирамиды, не принимались в расчёт.

Н.Ч. Зайончковский был в другом роде. Этот столп православия и самодержавия, начав службу учителем древних языков в рижской русской Александровской гимназии, очень скоро был назначен инспектором той же гимназии, в качестве какового он проявил замечательно ловким и умелым сыщиком.  С каким-то сладострастием производил этот педагог слежку за учениками. При посещении ученических квартир он, как говорят, не стеснялся рыться в грязном белье учащихся в поисках табака или запрещённых книг.

Труды его были скоро вознаграждены, и он был назначен окружным инспектором; и на этой должности очень сумел угодить высшему начальству и был послан в качестве попечителя наводить порядок в Оренбургском учебном округе. Только здесь во время революции 1905 года его блестящая карьера потерпела крах: он принуждён был со скандалом уйти в отставку. В качестве делегата от округа на экзаменах Зайончковский был очень неприятен: он довольно открыто проявлял недоверие по отношению не только к абитуриентам, но и преподавателям; во время письменных испытаний он всё время (5-6 часов) неподвижно просиживал на одном месте, и ни одно движение ученика или преподавателя не могло укрыться от его шпионского взора.

Исправление письменных экзаменационных работ при новых порядках тоже значительно усложнилось и требовало от преподавателей много времени и труда. Согласно предписанию свыше, каждая ошибка, допущенная учеником, должна была быть не только подчёркнута, но и исправлена на полях; исправив работу, преподаватель должен был дать подробную рецензию о ней, распределив ошибки по известным категориям, выделив особенно грубые, и на основании этого материала дать окончательную оценку; затем работа просматривалась двумя ассистентами, из которых каждый обязан был написать свою рецензию и поставить свой балл; наконец,  председатель комиссии (обыкновенно директор) выводил окончательный средний балл.

Исполняя добросовестно все эти предписания, я тратил на исправление каждой работы по математике в среднем около часа; а сколько труда приходилось затрачивать учителям русского языка при исправлении экзаменационных сочинений, это и представить себе трудно.

Когда гимназия была окончательно преобразована на русский лад, старый директор Шведер вышел в отставку; больно и обидно было расставаться с этим хорошим человеком, так любовно относящимся к учителям и ученикам и так много поработавшим на благо гимназии. На его место был назначен инспектор русской Александровской гимназии Нил Иванович Тихомиров, недалёкий, но хитрый человек и очень исполнительный чиновник. Очевидно, ему было поручено подтянуть гимназию и изгнать из неё последние остатки немецкого духа. Нил Иванович деятельно принялся за исполнение возложенной на него миссии, но, как человек небольшого ума, часто пересаливал в стремлении укрепить свою власть и истребить всякую крамолу.

К сожалению, он сумел так запугать педагогов, что никто не решался дать ему надлежащего отпора. До сих пор я краснею от стыда, вспоминая одно заседание педагогического совета, на котором новый директор нахально и совершенно безнаказанно издевался над всеми нами. Дело шло о каком-то мелком нарушении дисциплины одним из учеников (кажется ношение неформенной одежды). Директор почему-то придал проступку ученика очень важное значение и предлагал назначить ему какое-то очень строгое наказание. Когда один из членов совета, преподаватель древних языков Гольст, стал возражать (очень спокойно и корректно), считая  предлагаемое наказание не соответствующим вине ученика. Тихомиров вскипел и спросил Гольста, не желает ли он, чтобы его слова были занесены в протокол в виде особого мнения и доведены до сведения попечителя. Гольст был, по-видимому, совершенно озадачен таким оборотом дела и заявил, что особого мнения он подавать не собирался. И ни один из нас в этот момент не решился вступиться в дело и осадить не в меру ретивого директора. Все мы позорно промолчали, испугавшись по-видимому этого злосчастного «особого мнения», которое почему-то должно было погубить нашу репутацию в глазах попечителя.

С совета наша кампания шла в страшно удручённом состоянии; мы никак не могли себе уяснить, что нас заставило так глупо подчиниться гипнозу разошедшегося директора.

…….

На этом, к сожалению, рукопись Ф.А. Эрна кончается.